Раскол. Роман в 3-х книгах: Книга I. Венчание на царство
Шрифт:
Феодор выкроил из некрашеного портища и сметал через край суровой ниткой подобие охабня, но безо всякого подклада, и теперь так и ходил всюду в исподниках и долгом покровце, туго стянутом под шеей ворворками, чтобы никто не подглядел его вериг. Но чаще монах хлопотал возле схорона, уряживал в подклети келейку, хотя твердо решил удариться в бега. Рубил обло углы, тесал изнутри срубец, пазил, подгонял на воле клеть, опускал бревна в подполье, но мысленно уже давно мерил дорогу обратно к отцу Александру Голубовскому на Выг: оттуда пришли слухи, что возле старца объявились истинные скрытники, подвиг коих славен аж до черкасских земель.
Чтобы отец шибко не тужил и мать понапрасну не изводилась, монах уноровил себя и на уличное послушание возле дома обувал на босу ногу толстые валяные калишки, всякий раз восклицая Исусову молитву. В канун Николина дня вдруг решил Феодор пока погодить и еще посидеть на Мезени, доправить до ума келеицу, чтобы было где при нужде душу спасать. С обозом же кречатников отправит он к старцу Александру вестку, а сам двинется в дорогу после Пасхи. И засел Феодор за письмо: «Отче честный Александр, я, многогрешный, видя вашу глубокую святость, прибегаю к вам за наставлением. Вы есть мой пастырь и учитель, и наставник ко спасенному пути. Я оставил родителей и дом в далеком отрочестве и к тебе прибег, отче честный. Ты благословил меня на пустынное житие, тобою я, грешный, сподобился ангельский чин восприять.
Ты благословил меня на пастырство, сие иго тяжко мне, отче честный. Ты знаешь мое намерение в жизни. Бога ради не оставь меня без научения, я всеусердно прибегаю к вам за научением и объясняю вам свои желания. Первое: желаю быть в юродстве, как обещался в клятве своей. Второе: желание быть в затворе и для чего выкопал себе место в земле. Третье: выйти на обличение безбожных, дабы пострадать. А как быть, рассудите. Вериги я уже достал, облачился и такую благодать несказанную приял, что и не описать. Бога ради прошу тебя, отче, не оставь меня в сиротстве, и токмо тобою надеюся приведену быти ко спасению. Бога ради благослови и помолися за меня, многогрешного. Теперь я ожидаю быть отставлену от иночества через врагов моих, которые с первых дней моего приятия благословения от вас грозили, что долго я здесь не наживу.
Теперь, когда постриглась от меня Дарья Кузьминишна, то за мое дерзновение Пакулев говорит, что скоро собор будет, приедут в Окладникову слободу старцы и меня отставят. Я есть пришлец на этой земле, не имеющий, где главы приклонить. А они, мои гонители, слепо вперлись в новый служебник, присланный с Холмогор, будто он не от Никона переложение, сатанина угодника, а небесного Правителя. Я сердечно каплющие слезы проливаю и родимую страну оставляю, пусть Пакулев живет и управляет, и никто ему не мешает. Но теперешнее время идти по миру шататься – время опасное.
И я, быть может, как бродяга иль преступник, от пули паду в неведомой стране иль буду замучен. Прости Христа ради, отче, если трудно покажется мне бродяжничать, тогда лутче решиться идти на обличение. Там многого терзания смерти предадут, быть может, тем не погрешу. Господь видит все, чего ради и кого ради сие позволяю. Того ради подумаю и изберу из двух одно, странствие или страдание; и странствие не может быть без страданий. Я все время очень жалею, зачем я остался, когда вы меня оставили. Когда я на родину пошел два года назад, то не думал быть духовным правителем, так же и постригался не того ради, но здесь невольно принудили благословение принять. И потом начали изгонять. Отче честный, помолитесь Господу за мя окаяннейшего, да милостив буди Господь в день судный за наши святые молитвы, а вместо епитимьи кровь моя прольется за грехи. Бог даст, и после Паски думаю свидеться с вами и облобызать ваши ступни отца моего...».
И все же уловил Любимко красавушку Олисаву, залучил в тенета в тот самый день, когда прибыли в Окладникову слободу и остановились на дворе кречатьего старосты Созонта Ванюкова государев сокольник Елезар Гаврилов и московский служивый Семейко Дежнев; тот, бродня, охочий до странствий человек, дерзкий до ходы, вознамерился в очередной раз спытать судьбу; летом он отправлялся за Камень сыскивать государю новых земель и неведомых ясачных, а теперь вот подбирал в поморскую артель рисковых людей, кто знавывал Обь, Мангазею и Енисей не понаслышке.
Пока в избе пили братчину да хвалились бывалостью своею, на угоре столпился кой-какой праздный мезенский народишко, охочий до досужих сплетен и новых лиц; тут-то и выскочила на крыльцо на чуток, да и остоялась голоручь, в одном шубняке, накинутом на плечи, Олисава Личютина. Любимко споро, по-ястребиному приметил соседушку, из-за взвоза вынырнул, по-за сугробами прокрался к суженой и вдруг шепотом, врастяг взмолился: «Оли-сава-а, слыш-ко... не бежи меня, не очурывайся. – Он заторопился, зачастил, а губы отчего-то коченели, и потому гугнил, запинался за слова. – Пойдем, Олисава, к нам в лабазню, белого кречета покажу. Такая ли чудная птица. Богом мне насулена. Отец нынче в Москву с ним спроваживает».
Олисава вздрогнула, боязливо запахнулась в шубняк, схватилась за дверное кольцо, чтоб бежать прочь от навадника, но что-то в голосе Любимки, жалобное, смиренное и покорливое, понудило остаться.
...Но ты-то, бой-парень, не теряйся, распуши кудри; ты же не кисель молочный, не дижинная шаньга, растекшаяся на противне, не молошная яишня, что жидко маслит губы? оправь крыла, да и бей лебедуху в зашеек, волоки в гнездовье. Зажми сердце в горсти, не отдавай его в полон трясовице. Эвон как тебя всего ознобило, аж с лица истаял и глаза уплыли. Ведь востер на язык и в делах хват, средь слободской поровенки известный ухорез и первый кулачный боец; а вот велика ли Олисава, вся в твоей горсти ухоронится, но так повела себя, так закрутила голову, что ты, молодец, вроде весеннего шмеля-медуницы сам уместишься в Олисавиной щепоти.
И этой своей внезапной малости был особенно рад Любимко и сейчас ластился взглядом к молчащей девице, как напроказивший щенок. Прежде-то он постоянно выхаживался перед Олисавой, ходил гоголем, посмешки строил, притискивал к углам прилюдно, рукам воли давал, на вечерницах дразнился: «Ой-лиса-ва патрикеевна к нам из лесей пришла кур щипать». А тут свечой истаял и обволок талым воском стылое девичье сердце. Воистину: любовь – она сильнее медведя, ежли сронила на коленки первого слободского подсокольника, к коему сызмала перешло отцово прозванье Медвежья Смерть...
И поддалась Олисава призыву, и ничто не екнуло с болезненным стоном в груди: слава те. Господи, умолкли икотики. Но не ведала Олисава, что отныне взамен заселилась в ней присуха. Соскочила Олисава с крыльца, чуть ли не в охапку Любиму, и поспешила заулком на подворье Ванюковых, смущенно выглядывая, не зазрел ли кто из местных колокольщиков-переводников. Живо по слободе отольют байку, де, дочи Ивана Семеновича за соседа замуж собралась, та самая, порченая, своеносая и сутырная, что лонись угодила на запуки навадника Кирюшки Салмина. И когда у дверей кречатни расписные валенки опахивала от снега цветной рукавичкой, то искоса высматривала, не промелькнет ли где лицо инока Феодора, будто с ним нынче столковалась удариться в бега.
Только вошли в сушило, где в чуланчиках на колодках сидели соколы, Любимко и оглядеться не дал, охапил девушку, притиснул к углу и сомлел вдруг весь, столь желанна была Олисава. И куда-то сила в руках подевалась? Но Олисава и не противилась, не ратилась, да и где ей совладать с парнем, что в оленьей малице да в меховом куколе, из-под которого выбивалась на распаренный лоб темно-русая прядка волос, воистину походил на великаньего таежного зверя, что мог привидеться лишь во сне. Тут не кобенься, не ширься особо, не задорь понапрасну на худое, а замри и стой. Голова девушки была где-то по мышкой у Любима.