ЖАНРЫ

Раскол. Роман в 3-х книгах: Книга I. Венчание на царство

Личутин Владимир

Шрифт:

– Ну что, котораться будем, кто кого оборет? – Олисава подняла лицо, в просвет приоткрытой двери пробивал морозный солнечный луч; в этом свете лицо девушки, казалось, было высечено из моржовой кости, а в крохотные продавлинки на щеках пролито брусничной воды, а губы рдяные – назревшее вишенье, а глаза круглые, иссмугла-синие, с просверком насмешки. Иль так почудилось? Но они-то и держат Любимкин напор, всю отвагу порастерял он. В этот ровный взгляд натыкается Любимко и робеет. – Звал-теребил, чего-то сулился показать, а сейчас воды в рот набрал. Чего дрожишь-то? Как на борону сел. Где-то он порато смелой, а тут языком своим подавился.

...И-эх, ведь самые обидные слова откапывает Олисава. Она вроде бы настежь перед парнем, смиренна и податлива, свернулась клубочком, но решись-ка понахалке толконуться в распахнутую дверь, а там – капкан. Живо расчешет лицо ногтями, наставит печатей, чтобы вся слобода дивовалась. Знает Любимко своенравную соседку и, сбивая внутреннее кипение неясным путаным бормотанием, пугается уноровить в западню: ибо немилость и гнев девичий можно пересилить терпением, а насмешку и долотом не выдолбить, если угодит она прямо в гордое сердце. А черт за плечом нашептывает: вали девку на копешку да юбку на голову... Сама к венцу побежит.

– Отступился бы ты от меня, Любим. Зря маешься. – Взглянула в открытую, прямо в глаза парню, а сама разом пожухла отчего-то, и губы увяли... Ой, девонька, опомнись, державу свою рубишь. Такими женихами пробросаешься. Такие женихи на дороге не валяются. О таком женихе любая хваленка в Окладниковой слободке локти кусает и подушку уливает слезьми.

– Олисава, я чего хочу сказать... Я ведь в Москву днями. Кто знает, когда обратно. Судьба не застава, не минуешь стороной...

– Руки убери... Заговорил. Наш немтыря рот открыл. И поезжай. Скатертью дорога. Пусть Дуська Иглина по тебе страдает.

– Она-то здесь с какого краю?

– С ближнего. Сама видела, как у Аниськи Шмаковой на вечерке тискал. А та, телка, лишь ржет, бесстыдуха.

– Это понарошке. А я тебе все лето гребень испротачивал. Гли-ко, поди, в самый раз? Не гребень – корона, – Любимко достал из-за пазухи ширинку, размотал, добыл подарок. – Дай примерю. – И потянулся к шапочке-столбунцу. Олисава отмахнулась, гребень отлетел в сено.

– Ах, ты так, да? – шутошно вскипел Любимко и пошел приступом.

– Только тронь... Катыни-то выдеру с корнем. – И вдруг, чего не ожидал Любимко, приникла лицом к груди и заплакала горько. – Отступись, прошу честью. Испрокажена я, иль не слыхал? Набедуешься со мною, как с худой кобылой. На что тебе порченая? Ни сряду, ни ладу...

– Олисава, я тебя в боярони уряжу. Вернуся из Москвы, сватов нашлю. – Шептал жарко, наискивал прячущиеся девичьи губы и никак не мог сладить: упрямилась Олисава. – Ах ты, заботушка моя, печальница, горюшница. Не бойся, я тебя из рук не выроню.

И такой сладкой мукой занялось Любимкино сердце; костерцом заполыхало оно.

И вдруг, на их беду, раздался во дворе материн голос:

– Опять забыли дверь на сушило запереть. Бродят туда-сюда. Все тепло на улицу, – боршала Улита, с кряхтеньем обметая валенки на ступеньке. – Они выстудят, а я топи...

Вспыхнула, опомнилась Олисава, выскользнула из Любимкиных рук и опрометью кинулась на улицу, едва не сшибла с ног просвирню...

А через три дня собрался обоз. Из сушила с особым бережением поместили соколов в кречатьи ящики: каждую птицу вабили мужики на кожаную рукавицу и, держа за опутенки, несли к возкам с той гордоватой осанкою, что выказывается в русском человеке в особые редкие минуты, порою и раз в жизни. Народ толпился на угоре и, не смея войти на подворье Ванюковых, глядел через заворы с восхищением и нескрываемой завистью. Пред сами царские очи могли предстать их печищане и дождаться незабываемой милости. Всяк мечтает хоть однажды узреть великого государя, пасть пред ним ниц, но редко кому выпадает такое счастие.

За старшего от мезенских помытчиков на сей раз выбран был Кирилл Мясников. Помолились промышленники в соборной церкви, да и благословясь отправились в неближний путь: а дороги той, ежли неторопкой ездою, то, почитай, месяца с два. На Лампожню, оттуда на Карьепольскую пустошку, на Кулойский посад, Пинегу и далее от яма до яма на сменных лошадях. Волосяным арканом вьется по снежной целине набитая корытцем дорога, развешанная на бережинах, где часты заносы; низкорослые мохнатые мезенские лошаденки, мерно кивая мордами, машистой ступью тянут сани; в каждых розвальнях по мужику, всяк в совике оленьем да в катанках пришивны голяшки до самых рассох; тепло обознику, и, как из гайна, из беличьей норы, зорко выглядывает его обветренное лицо с выпростанной наружу бородою, скоро покрывшей куржаком... Попадайте, христовенькие, и пусть не покинет вас удача, не подкосит хворь на чужом постоялом дворе, не зашибется иль в опрометчивости не улетит бесследно государева птица, да пусть на всякой дорожной росстани поджидает вас свой ангел.

Лишь Любимко Ванюков все не надвинет меховой куколь на голову, он не может оторвать взгляда с родного посада, с родимой горы с красными проплешинами, на которой стоит его дом, с серой маковки собора у пристенка острога; уже мелки-мелки люди, торчат на угоре, как репьишки в снегу, а он, Любимко, вроде бы видит каждое родное лицо, но нет среди них самого близкого. И оттого горько парню, и от неублажимой тоски разрывается сердце. Соскочить бы с саней и броситься целиком в слободу, увязая в забоях, ворваться в избу соседа Ивана Семеновича, у коего есть дочь Олисава, а там... Любим со вздохом отворачивается от слободки и с тупым взором упирается в остекленелый крестный путь, а перед его опустелыми глазами сонно мелькают коньи ноги. Как тошно скрипят санные полозья: уши бы заткнуть...

Олисава же одиноко стоит в сенях и, отдернув с волокового окна доску, тайно смотрит вослед исчезающему обозу и ничего не видит сквозь влажную пелену.

...А после Пасхи, когда кусты ивняка уже принакрыло сиреневым облаком, но в затишках зернистый снег еще высоко зыбился, как кулойская вываренная соль, из своего дому, истиха, пред самым рассветом отправился инок Феодор. Он был в просторном холщовом кабате, простоволос, с берестяным пестерем за спиною, где кроме иконки Пантелеймона-целителя лежали три соленых огурца и мешочек сухарей. Он ступил босыми стопами на хрустящий примороженный утренником сугробец, покряхтел, стерпелся и, светлея лицом, встал на колени, истово помолился соборной главе; на чешуйчатом шатерке уже мазнуло зоревой краской. Инок рад был, что уходит незамеченным, и мать с отцом не хватились и не возрыдают по сыну. Феодор поднялся, деловито отряхнул колени от снежной пыли, оправил оплечья пестеря и только вознамерился спуститься тропинкою в подугорье, как сзади робко окликнули его: «Святой отче, благослови меня. И буду я тебе посестрия».

Феодор оглянулся, за спиною стояла Олисава, вся в черном, как монашена, черный же плат косячком низко надвинут по самые брови. И вдруг инок, как бы нашло на него озарение, торопливо развязал ворворки у горла, достал из-под рубахи верижный кованый крест. Олисава поцеловала все восемь концов креста, а Феодор коснулся сухими губами ее бровей и прошептал: «Прощай, Олисава, моя посестрия...»

Словарь редких и старинных русских слов

Арешник — мелкий слоистый камень розового цвета.

Агаряне — потомки рабыни Агари и патриарха Авраама.

Агарянский шелк — ткань с Востока.

Арбуй — человек татарского иль турецкого племени.

Адамант — алмаз.

Амбары вонные — амбары, стоящие во дворе избы, на задах хором, где хранился скарб, носильные вещи, меха и платно.

Аспид — темный камень, злодей, бес.

Алгимей — алхимик.

Поделиться с друзьями: