Расстрелянный ветер
Шрифт:
Заметался.
Осмотрел двор и разбудил Епишкина. Тот обалдело зыркнул глазами, уставился на хозяина.
— Где Евдокия?
Втягивая в ноздри воздух и выдирая из бороды соломинки, Епишкин встал, ответил:
— Пойду взгляну на хлеба, сказала.
— Одна?!
— А то что ж. Дело молодое.
Кривобоков понял по ухмылке Епишкина, что тот хитрит и знает еще кое-что, потряс его за плечо, приказал:
— Говори!
— Сказывал я вам, Маркел Степанович. Предупреждал. Знамо дело, куда пошла. На покос Евдокия Лаврентьевна пошла. К Оглоблину Ваське отправилась.
— Седлай мне коня! Разбуди всех, кто там еще!.. Мы их… Мы ее… стерву! Нет! Ее — не трогать! Его!..
Ему повиделось злое, обиженное, смотрящее с укором лицо Михайлы и хохочущее — хитрой Евдокии.
Он еще не знал, что совершит. Пока он чувствовал, что его душит злоба. Но решение зрело, муть заливала глаза, ему мерещилось что-то мстительное, клыкастое и непременно кровавое. Совершит. Разрешит сам себе, может быть, в последний раз, возьмет еще один грех на душу. Бог простит! Сам бог велит! Заорал:
— Седлай!!!
И сквозь тяжелую беготню и хриплый говор услышал молодецкое:
— Готов жеребчик!
Василий и Евдокия, раздвинув ветви березы, долго лежали рядом, положив головы друг другу на раскинутые руки, и смотрели в сумеречное небо, отыскивая в сиреневой высоте первые начинавшие проклевываться звездочки.
Она лежала, раскрасневшаяся и счастливая, пошевеливала мягкими пальцами у него за ухом, поглаживала висок и дышала в щеку.
— Хорошо-то как. Хорошо тебе?
Он мычал в ответ, кивал подбородком, наблюдая за небом, в котором заметил крупную зеленую звезду, она то гасла вдруг, пропадая среди других, то вспыхивала светляком, повисая и вздрагивая.
— Вот раньше-то я думала… встретить кого да полюбить крепко. Да некого. Тебя еще не знала… А люди кругом все наперечет, и нету тебя среди них. А теперь вот и встретила и полюбила, и всю ты меня узнал.
Она встрепенулась, приподнялась, шепнула в ухо:
— Понравилась?
Он прижал ее голову к щеке и засмеялся.
— Ой, что скажу тебе, Васенька… Не смейся только… я знаю… я у тебя… первая? Верно, первая?
Он кашлянул, подтвердил тихо, стыдливо:
— Верно.
Она от смущения зарылась головой на его груди и ото всей души доверила:
— Вот как подумаю, господи, и за что мне такое счастье негаданное, аж поплакать некогда: уж так светло, так блаженно в груди!
Он неумело пошутил:
— Смотри, еще наплачешься. Век-то долог.
Она притихла, недоумевая, но, рассмотрев улыбку на его лице, поняла, что шутит он.
— Не убоишься в бедности со мной жить?
От этих недоверчивых, холодных, проверяющих слов она только грустно засмеялась и вздохнула:
— А на что нам богачество, ну на что? Коли нам и так хорошо вместе? Я вот жалею, что не встретила тебя раньше, сколько таких вечеров-то да встреч в тоске задаром прошло?
— Ничего! Мы еще свое возьмем! Наверстаем.
— Я вот издали когда любовалась тобой, все голос мне шептал, что мы родные души. А вдруг так?!
— Это верно…
И он глядел в ее зеленые темные глаза, гладил щеки, со сладким замиранием сердца ощущая тугие теплые плечи. Думал о том, что вот она, Евдокия, на которую он раньше-то и взглянуть не смел, а только мечтал об этом, теперь рядом, в обнимку, его человек, его женщина, его будущая жена, какую, сто верст скачи по степи, не найти с такой ее красотой и милым бархатным голосом. Его печалило только, что они тайком любятся, что, узнай о встрече станица, как сразу она станет всем, как бельмо на глазу. Но когда он сказал Евдокии про это, она расхохоталась, хватаясь за грудь, и он чуть успокоился, понимая, что смеется она оттого, что ей нисколечко не страшно.
Другим бы так полюбить — степь загорелась бы!
Говорили друг другу разное, как в забытьи, как на исповеди.
Он:
— А что будет дальше?
Она:
— А ничего не будет. Ты да я…
Он:
— Давай уйдем ото всех, в степь, на хутор, далеко-далеко и станем жить только вдвоем. Или в другую станицу, к другим людям.
Она:
— Глупый. Куда же мы уйдем? Куда — от родных людей?
Он:
— В другую жизнь.
Она:
— Другой пока не настало. Мы ко всему привязаны. Я — к сыночку, ты — к матушке, и жизнь наша — к станице, к земле, к работе… Надо нам друг дружки держаться.
Он:
— Да. Вместе быть. Вот скоро… и полетим мы с тобой по-над степью, словно орел и орлица…
Она:
— Подождем немного. Все заботушки с плеч столкнем, ты знаешь о них… освободимся, вот потишее время настанет, прояснится…
Он:
— Не пойму что-то.
Она:
— А тут и понимать нечего. Любить надо. Ты вот уйти ото всех мыслишь, как орел зовешь в полет… А куда? Это как во сне — летишь, летишь, а проснешься — лежишь и не можешь подняться. Жизнь, Васенька, очень длинная дорога, и на ней остановки нужны, чтобы передохнуть… Ну, что тебе еще надо, кроме меня?
Он:
— Ничего.
Они снова целовались жадно и неистово, словно наверстывая упущенное.
Стало свежо и ветрено. Трава захолодала. Евдокия часто вздрагивала, а он все спрашивал:
— Тебе холодно?
И она кивала, соглашаясь:
— Да… Согрей меня.
И никого не было на свете, только они вдвоем: он, Василий, и она, Евдокия, да степь, да над ними потонувшие в еще красном небе первые звезды и алый гребешок зарывающегося в землю солнца. А за степью — опостылевшая пыльная станица, в которой разгоняет сном дневную скуку казачий благообразный, но настороженный мир.
— Ты моя лада.
— Иди, иди ко мне… Будем любиться.
…Василий стоял перед ней на коленях и с нежностью смотрел в ее зовущие, полыхающие зеленым огнем глаза, потом вдруг увидел, что они расширились, остановились, застыли, глядя куда-то мимо него, и он с испугом заметил, что остекленели зрачки в них.
В глазах ее были крик и ужас и то выражение животной боли, какое бывает у коров и лошадей, когда им прижигают раскаленное тавро.
Он не успел обернуться, как страшный удар в голову свалил его на бок. Боль хрустящая и горячая оплела его лицо и засела в затылке. Он чувствовал удары еще и еще и ловил эти удары в ладони, но руки отшибались чем-то тяжелым и каменным.
Потом он понял, что его хотят убить, уничтожить дыхание, глаза и сердце, и он видел только кровь, что липко вилась меж перебитых пальцев, чуял, как она хлестала из затылка, лилась за ворот огненным ручьем, обволакивала грудь, ярко краснея на полотне белой чистой новой рубахи, подумал отрешенно, как вздохнул: «Да что ж это такое?!» — и услышал истошный, растерзанный крик Евдокии:
— Не убивайте его!
Но его убивали.
Он поймал и вырвал что-то железное и толстое, позванивающее, догадался, что это цепями они били его но голове и плечам, и увидел, как чернобородый отбросил от него Евдокию, услышал еще раз: «Не убивайте его!», — ее рыдание, услышал чей-то знакомый хрипящий голос: «Молчи, сука!..» — догадался, что этот голос принадлежит Кривобокову, Маркелу Степановичу, потом охнул и никак не мог закрыть глаза, чувствуя, что бьют по бокам его тело.