Расстрелянный ветер
Шрифт:
В небе метались красные и зеленые сполохи. Ожила дорога — за всадниками, их было четверо, скакали кровавые костры пыли. Солнце темнело, поблескивая по краям гребешка, входило тяжело и медленно в землю. Это последнее, что увидел Василий Оглоблин, теряя сознание.
Стояла на степи, на фоне атласного, розового неба женщина. Смотрела, искала горизонт, нашла, а чуть повыше увидела еще один, беленький, где начинается небо. Смутно чувствовала огромную землю, страну… и одиночество. А еще, горлом, — неуемную обиду. Все спит: земля и небо. Лежит на зеленой траве, положив руку ладонью на стебли, словно поглаживая их, оглушенный мужик, красавец, Васенька…
«Отняли, убили… Его, а не меня. Реви, не реви — не вернешь! Да что это за жизнь такая?! Кто в ней прав, кто виноват? Вот ведь… полюбились… А его изничтожили. Может быть, люди привыкли убивать? Там война, тут война. Кто-то должен воевать за справедливость?! Мы с Васенькой полюбили друг друга… Ну кто же нас охранит?.. Убили, уехали…»
Солнце гасло повечеру. Травы, дорога, мерцающие серебрянно ковыли, тяжелая с темной листвой береза входили в темь. Откуда-то сверху, почти с неба, вдруг раздался резкий голос:
— Эй! Тетка!
Евдокия вгляделась: перед ней серое, усталое круглое лицо с усами. Жемчужный. Сгрудившиеся, фыркающие в землю кони. За всадниками ало поблескивали дула винтовок. Она отметила: «С мушками, с прицелом…» Разревелась. Опустилась на колени, причитая:
— Комиссар, комиссар… Вот полюбила. Крадучись. И вот они… Ох, мужики, вы умные!.. Когда жизнь-то будет?!
— Кто его разрисовал? Это они там скачут?
Евдокия кивнула в сторону неба.
— Они.
— Товарищи! Взять их живьем! Стрелять поверх голов! А ну-ка, живо! А вы… поберегите его.
Земля повернулась, закопытилась. Евдокия посмотрела вслед отряду, встала с колен, благодарно поклонилась головой.
Наступила ночь. Слез уже не было. В сознании билось: «Он командир. Он сказал мне «Вы». И «поберегите его». Значит, нас охраняют. За нас воюют».
Василий Оглоблин открыл глаза, снова закрыл, пошевелил пальцами, вздохнул:
— Больно мне. Не уходи.
— Я здесь. Я рядом… Человек ты мой.
…На следующий день Оглоблин пришел в себя, глупо улыбнулся и ошеломленно произнес: «А кто я такой?» Эти слова он говорил потом всем встречным, пугая каждого черными сгоревшими глазами.
После суда Матвей Жемчужный лично расстрелял бывшего есаула Кривобокова.
Глава 7
НАЛЕТ
Матвей Жемчужный сидел перед столом на табурете, широко расставив ноги, и старательно прочищал разобранный маузер. Он трудно дышал от духоты, часто пил ковшом из бадейки ледяную колодезную воду и утирал мокрый от пота лоб коротким рукавом тельняшки, поглядывая в окно.
Во дворе сельсовета под огромным в полнеба тополем подремывали послеобеденное время бойцы эскадрона, положив под головы седла и оружие. Лошадей дневальный увел к озеру на водопой.
Через час-другой играть побудку и — в путь! К вечеру аллюром три креста эскадрон доскачет до Уральского хребта — всего пятьдесят верст. Надо же когда-нибудь принять бой с бандой Михайлы Кривобокова!
В открытое окно донесся топот копыт, шум голосов, истошный бабий радостный плач, свист и гомон ребятишек. Жемчужный высунулся из окна по пояс и увидел, как, прорезая толпу и взмахивая плеткой, спешит иноходью бородатый всадник с винтовкой за спиной дулом вниз. За ним поодаль двое бойцов из поста разведки. Какая-то худая высокая баба, держась за уздцы, ревела и все поворачивала морду лошади к себе:
— Кормилец ты наш!.. Айда поначалу в избу! Детишки-то все заждались!.. Соколик ты мой!.. Возвернулся!!!
Соколик скрипел зубами, матерно ругался и рвал поводья к себе.
— Прими руки, дура! Охолонись трохи! Должен же я властям покаяться спервоначалу, аль нет?!
Он кашлял и оглушительно чихал от пыли. Толпа прихлынула к сельсовету. Жемчужный закрыл окно, надел старую кожанку, припечатал на затылок бескозырку, подпоясался и подкрутил усы. Бойцы из разведки ввели этого бородатого всадника, невысокого роста, в залатанной поддевке, в расползшихся сапогах. Он затравленно оглядывался на ввалившихся за ним людей, на окна, к которым прильнула толпа, и тяжело дышал. На лице его, в бегающих глазах таилась вымученная улыбка, и когда он широко раскрывал рот, то раздвигались глубокие морщины и открывались желтые зубы. Бородатый снял картуз и, мучая его в руках, затоптался, торопясь, выкидывая слова из глотки голосом хриплым, скрежещущим при кашле:
— Так что я… Роньжин! Значится, соответственно сам заявился на законную милость нонешней власти!
И бухнул на колени.
Жемчужный громко хлопнул ладонью по фанерной крышке стола, как выстрелил, и, сдерживая бешенство при виде вооруженного мужика, стоящего перед ним на коленях, уточнил:
— Нонешней власти… Советской власти! Встать!
Роньжин вскочил и вытянулся во фрунт. Закивал, уже не улыбаясь:
— Да, да… Советской… Обстоятельственно, рабоче-крестьянской!
Жемчужный вспомнил петроградские рассветы на булыжных гулких улицах, дождевые ветра, секущие лицо, грузовички, полные матросов и красногвардейцев, мрачное молчание особняков, в упор и из-за угла рвущиеся выстрелы белой контры и, одернув кожанку и расправив ремень, гаркнул:
— Оружие на стол!
На стол, гремя, легли винтовка с плеч, наган из-за пазухи, нож из-за голенища, топорик из-за пояса и котелок, из карманов шаровар — два больших тугих мешочка.
— А это что?
Роньжин уважительно и застенчиво сказал:
— Махра.
Жемчужный засмеялся, сгреб оружие и отнес в угол, оттуда кивнул на мешочки:
— Спрячь! — и, достав из аптечки-ящика бумажку, огрызок химического карандаша, присел на табурет и повел допрос:
— Откуда?
— Так что я из этого… из войска Кривобокова. А сам здешний. Роньжины мы…
— Из войска? Хм… из банды, из банды убийц, поджигателей, грабителей и насильников, вот откуда ты, Роньжин! Из войска… хм!
Роньжин заволновался, следя за кулаком матроса. Карандаш выводил бойкие большие буквы, они мельтешили перед глазами Роньжина и сливались в одно черное слово «расстрелять». Он ждал, что Жемчужный спросит его: почему и зачем он явился самолично на милость, но матрос продолжал пока поскрипывать карандашом. Тогда, путаясь, Роньжин стал выкрикивать самые что ни на есть, по его мнению, оправдательные слова.
— Я по закону, за прощением! Как я есть бывший… ну да, из банды, будь она проклята вместе с Михайлой-душегубцем! Но я не убивец, вот те крест, не убивец! Я в кашеварах больше состоял. За душой ни одного убиенного. Мы что — беднота и темнота… Да разве ж я… Да у меня детишков восемь казаков. Раньше-то я боялся вернуться. А потом прослышал, мол, прощение! Да и Паранька, супружница моя…
Жемчужный продолжал писать, потом встал, вышел в другую комнату, кому-то сказал: «Печать!» — вошел снова, взглянул на хлюпающего носом Роньжина.