Разные лица войны (повести, стихи, дневники)
Шрифт:
Евгений Алексеевич, как, наконец, понял Лопатин, был директором их театра; он прилетел в Москву, чтобы вывезти какой-то, впопыхах забытый, а теперь нужный до зарезу реквизит. Сюня прилетела с ним, чтобы привезти из Москвы новые пьесы, тоже, по ее словам, нужные до зарезу. Одна из этих пьес репетировалась здесь, в единственном оставшемся в Москве театре, говорили, что она хорошая и что ее написал один военный корреспондент; у Сюни, как назло, выскочила сейчас из памяти его фамилия.
– Говорят, молодой и симпатичный, с усиками, – сказала Сюня. – Да ты же его знаешь! Он же тоже у вас. Как он, правда, симпатичный, можно с ним разговаривать? – приставала она к мужу.
– Можно, – продолжая писать и напрягаясь, чтобы не потерять нить мыслей, буркнул Лопатин, вспомнив своего молодого и щеголеватого сослуживца. – Немножко пижон, а в общем, ничего.
– Хоть бы ты когда-нибудь о ком-нибудь хорошо отозвался, – обиженно сказала Сюня.
– А чего мне о нем хорошо отзываться, – все еще продолжая писать, усмехнулся Лопатин. – Он молодой и красивый, а я старый и лысый; пойдешь к нему за пьесой, еще влюбишься, чего доброго!
– Вечно у тебя глупости на уме. Перестань сейчас же писать!
– Ну, перестал…
– Слушай, а может, ты сам напишешь нам пьесу? Почему бы тебе не написать нам пьесы, а? – Сюня даже подпрыгнула на тахте от внезапно озарившей ее идеи. – Да нет, ты просто обязан нам это сделать!
– Кому обязан, почему обязан? – сердито спросил Лопатин. – Ну почему я обязан писать вам пьесу?
– Нельзя быть эгоистом, – сказала Сюня. – Ты вполне можешь написать пьесу, значит, это твой долг! Мало ли что тебе не хочется!
– Да я отроду пьес не писал!
– Я тоже никогда не была завлитом, – победоносно сказала Сюня.
Против этого аргумента невозможно было возразить, и Лопатин, чтобы отвязаться, махнул рукой.
– Ладно, я подумаю…
– И нечего думать! Попросишь у своего редактора отпуск, полетишь вместе со мной к нам в Казань и за месяц там напишешь пьесу. Гораздо лучше, чем все твои корреспонденции! Все равно они приходят к нам, когда мы все это уже слышали по радио.
Это последнее замечание жены почему-то ужасно разозлило Лопатина: ему вспомнился и вчерашний разговор с редактором, и погибший неделю назад Лосев, и то, с каким трудом доставалась ему каждая корреспонденция…
– Никакого отпуска просить я не буду, – сказал он, – и никуда я с тобой не полечу!
– Ну и грубо, – сказала Сюня.
Лопатин вздохнул и вспомнил, что ему сегодня с утра надо являться к редактору и не то лететь, не то ехать под Калугу.
– Долго ли ты здесь пробудешь? – спросил он.
– Не знаю, – сказала Сюня, – как будут дела у Евгения Алексеевича. Я полечу обратно вместе с ним.
– А то мне надо сегодня поехать дня на два…
– Куда поехать?
– На фронт.
– Глупости! – сказала Сюня.
– Не глупости, а приказание редактора.
– Не может быть! Он был вчера так мил со мной, когда я говорила с ним по телефону, он же отлично знает, что я к тебе приехала…
– Положим, ты не ко мне приехала.
– Ну, считай, как тебе угодно, а я просто возьму трубку и позвоню, чтобы он тебя никуда не посылал, пока я здесь.
Угроза была глупой, но реальной.
– Сейчас напьемся чаю, и я поеду, – решительно сказал он, пресекая разговор.
– Хорошо, – сказала Сюня. – Я теперь уверена, что у тебя тут что-то появилось без меня.
– Война у меня появилась без тебя, – угрюмо сказал Лопатин. – Война, понимаешь!
У него сейчас был очень смешной вид – в пижаме, валенках и полушубке, но Сюня прекрасно знала, что, несмотря на этот смешной вид, решение его бесповоротно, и она сочла за благо сделать то, что всегда делала в таких случаях, – заплакала. Ей вовсе не так уж безмерно хотелось, чтобы он остался, но она просила, а он не остался; от этого страдало ее самолюбие, и слезы были отчасти искренними. Впрочем, она всегда плакала без затруднений, легко и красиво.
Чай пили в глубоком молчании. Лопатин сидел по одну сторону стола, а Сюня и Геля напротив него – по другую. Пока он брился и одевался, они уже успели перемолвиться и теперь восседали против него единым фронтом, обиженные и страдающие от собственного решения не говорить за столом ни слова.
– Ну ладно, до свидания, – крикнул Лопатин, уже надев ушанку и стоя в коридоре.
Сюня сорвалась с места, побежала и порывисто и жадно поцеловала его в губы, прошептав: «Только потому, что на фронт, иначе бы и не прикоснулась к тебе».
Уже спускаясь по лестнице, Лопатин вспомнил, что из-за всей этой болтовни так и не поговорил с женой о том, о чем больше всего хотел поговорить, – о дочери. «Ладно, вернусь и поговорю, – подумал он. – Не уедет же она в самом деле за эти два дня».
Газета вышла поздно; редактор только что встал и сидел за столом, постаревший, с набухшими от недосыпания веками.
– Можешь пока не ехать, – сказал он Лопатину. – Пошлю вместо тебя Гурского. Он давно просится. А ты вместо него посидишь здесь на правке; одну-две передовых напишешь. Вчера сгоряча не сообразил, что, раз приехала жена, надо дать человеку пожить в Москве.
– Ничего, она еще побудет здесь, – не желая менять своего решения, сказал Лопатин, – а я съезжу и вернусь.
– Смотри, как знаешь, но не задерживайся, два-три дня – и назад, – сказал редактор, решивший, что Лопатин хочет поехать, чтобы загладить их вчерашнюю размолвку, и в душе довольный этим. – Прямо сейчас поедешь?
Лопатин кивнул.
– Тогда зайди в фотоотдел. Туда от меня пошел клише брать для своей газеты Васильев – армейский редактор. Он тебя захватит до Тулы. А в Туле есть наша «эмка».
Лопатин зашел в фотоотдел и действительно застал там укладывавшего в полевую сумку толстую пачку клише худого батальонного комиссара в плохо сшитой горбатой шинели. Лицо у батальонного было злое и желтое.
Когда Лопатин попросил подвезти его, батальонный поморщился и сказал, что выедет в Тулу только в четырнадцать – через три часа.
– Хорошо, – сказал Лопатин. – А где мне найти вас через три часа?
Батальонный несколько секунд почему-то колебался и вдруг спросил, знает ли Лопатин, где Новодевичье кладбище.