Разыскания о жизни и творчестве А.Ф. Лосева
Шрифт:
Насколько можно судить по разрозненным данным из различных источников, активное обсуждение проблем имяславия протекало в Москве на протяжении всех 1920-х годов. Так, в Отделе рукописей РГБ хранятся тезисы доклада В.Н. Муравьева «Имяславие как культурно-философское учение», датированного 17 сентября 1921 года 15. Другую границу этого периода можно примерно обозначить началом 30-х годов, когда А.Ф. Лосев закончил отрывок, предназначенный для своей последней, перед арестом вышедшей, книги «Диалектика мифа». Теперь данный текст, трактующий общие философские принципы имяславия, издан под условным названием «Миф — развернутое магическое имя» в третьем томе лосевского собрания сочинений 16. Однако эта проходившая в пореволюционной Москве религиозно-философская дискуссия объективно продолжала дискуссию иную, уже дореволюционную. Та началась как «афонский спор об Имени Божием» с книги схимонаха Илариона под названием «На горах Кавказа», вышедшей в свет в 1907 году, а ее заключением можно (достаточно, впрочем, условно) считать письмо о. Павла Флоренского 1923 года, направленное имяславцам-инокам на Кавказ. Два имяславских периода, как видим, перекрываются в своих границах. И все-таки есть смысл их различать, поскольку они существенно отличаются и тональностью споров, и содержательными акцентами, и списком участников. Есть и общее: имяславцы были всегда гонимы, сначала со стороны царской власти и Св. Синода, вплоть до войсковой операции по высылке афонской братии имяславцев в 1913 году, потом со стороны советского правительства, когда дело кончилось арестом московских дискуссионеров и подавлением загадочного «бунта имяславцев» снова на Афоне, теперь уже Новом, на Кавказе.
История имяславия (в особенности второго периода) пока еще не написана, как и не изучены толком все религиозные, философские и социальные черты этого интереснейшего явления духовной жизни России начала XX века. Поэтому приходится ограничиться здесь лишь самыми общими характеристиками. Начат был «афонский спор» монахами-практиками, отшельниками и ревнителями уединенного «умного делания». Они не были искушены в теологических тонкостях, но свято верили в Иисусову молитву и, следовательно, в то, что Имя Божие уже по самой своей Сущности свято и потому есть Сам Бог. Потом в споры включились лучшие богословы и далее, и в первом и во втором периодах, религиозные философы. Словом, в едином движении соединились, как говорил в своем докладе В.Н. Муравьев, «простые люди, претерпевшие гонения за свою веру, и мыслители, облекшие эту веру в научную форму» 17. И этот союз готовил новые плоды. Как раз в такой момент П.С. Попов, член имяславского кружка, оказался вхож в круг знакомцев уже известного автора пьес, хлестких фельетонов и занимательных рассказов.
Итак, вот с чем мы возвращаемся на заметно окрепший мост Лосев — Булгаков: в период максимального сближения с кругом московских имяславцев П.С. Попов, скорее всего, знал ряд интеллектуальных и духовных тайн, как общих, в рамках имяславского «дискуссионного клуба», так и частных, например, о чете Лосевых. Сейчас остается только гадать, в какой дозировке и под каким видом эта сокровенная информация попала в творческую лабораторию М.А. Булгакова. Но если принимать гипотезу, что имяславские изыскания и связанные с ними персоналии действительно оказались ведомы автору «Мастера и Маргариты», то просто нельзя теперь удержаться от соблазна и хотя бы эскизно не наметить возможные «имяславско-лосевские» мотивы знаменитого романа. На подобном, именно имяславском, фоне роман еще никогда, кажется, не рассматривался, и в свете имяславия некоторые его особенности приобретают новый и подчас неожиданный характер.
Начнем с черной шапочки мастера. Не стоит повторять все сказанное ранее о ее символике — после имяславского экскурса она получила лишь более мощную и, одновременно, драматическую подоснову. Следует разве добавить, что соединение этой шапочки с именем Лосева еще явственней намечалось в одной из промежуточных редакций романа. Именно в сцене возвращения мастера после ходатайства Маргариты перед Воландом тот явился таким: «Ватная мужская стеганая кацавейка была на нем. Солдатские штаны, грубые высокие сапоги. Весь в грязи, руки изранены, лицо заросло рыжеватой щетиной» 18. Сразу несколько исследователей в свое время проницательно заподозрили, что герой романа прибыл не из благопристойной лечебницы, а из одного вполне определенного учреждения ГУЛАГа. Нам остается заметить, что данная редакция романа датируется концом 1933 года, а бывший «заключенный каналоармеец» А.Ф. Лосев вернулся в Москву к тому же сроку. Нелишне узнать, что и такая значимая деталь, как цвет упомянутой щетины, является вполне говорящей — Лосев был рыж. Кстати сказать, в том же варианте романа в эпизоде финального полета над миром участников Воландова суда можно обнаружить вполне прямое наименование места, где писатели носят телогрейку и сапоги, и еще одно прицельное (биографически развертываемое) указание: «Я никогда ничего не видел. Я провел свою жизнь заключенным. Я слеп и нищ» 19. Так мог бы вздохнуть, со словами мастера на устах, и А.Ф. Лосев, растерявший на берегах Беломорканала и физическое зрение, и надежды на полноценную творческую жизнь. Мог бы, а сказал по-своему, но о том же (в философской повести «Жизнь»): «Я многие годы провел в заточении, гонении, удушении; и я, быть может, так и умру, никем не признанный и никому не нужный» 20.
Пойдем дальше. Вот структуралистски ориентированные исследователи романа обнаруживают троичное построение отношений его героев (Б.В. Соколов насчитывает восемь таких триад) и тройственную структуру мира, в котором разворачивается совокупное действие (Москва, Ершалаим и Воландов неизвестно где располагающийся «слой»). Любопытно, что при комментариях этой почти очевидной «триадологии» в роли философского консультанта и вдохновителя автора предполагается не кто иной, как П.С. Попов. Правда, с его помощью далее выстраивается посредничество между М.А. Булгаковым и о. Павлом Флоренским (кстати, он — имяславец еще первого призыва, в отличие от Лосева и Попова) и считается, что триадность романа «во многом выглядит как своеобразная пародия на учение Флоренского о триединстве» 21. Конечно же, триадизм — слишком глубокая и всепроникающая идея, чтобы можно было принять явно упрощенную констатацию о «пародии». Но не будем отвлекаться от основной нашей темы. Рядом, в непосредственном контакте с П.С. Поповым в годы созревания «Мастера и Маргариты» был все-таки не Флоренский, а Лосев. В любой из восьми книг последнего, успевших выйти в свет с 1927 по 1930 год, триады мелькают едва ли не всюду. Что важно, триадология как одна из теоретических сторон имяславия не терпит застылости структур и не знает триаду как некую готовую, неизменную данность. О непрерывной диалектической жизни логических категорий вообще и триад в частности А.Ф. Лосев как раз и твердил неустанно. И именно его аргументация (по крайней мере для нас) вспоминается прежде всего, когда вслед за тем же Б.В. Соколовым 22 мы обнаруживаем в романе Булгакова некий иерархический путь от упомянутых структурных триад сначала к диаде Иешуа — мастер, а затем и к монаде по имени Маргарита. Не исключено, что именно этот, именно лосевский напор был привнесен, посредством П.С. Попова, в сложную архитектонику романа.
С привлечением круга идей имяславия твердую и даже несокрушимую основу приобретает особое булгаковское отношение к именованиям. Имена героев прямо-таки взыскуют самостоятельной реальности, наглядно демонстрируя базовый имяславский тезис о магической силе слова. Недаром столько сил затрачено исследователями на раскрытие семантики имен Воланда и его присных, Берлиоза, Маргариты, других. Слово энергийно, слово действует, слово творит — доказывается и внутри романа (воистину живыми картинками Ершалаима, к примеру, по сути своей явленных знаковой реальностью текста самого мастера) и вне его, когда перед современным читателем зримо предстают все три сферы (или сколько их там?) романного мира. Слово вызывает непосредственное действие, говорит Булгаков, и скатывается голова председателя правления МАССОЛИТа, и одним-единственным словом Маргариты как снимается вечная вина Фриды, так и мастер извлекается из неволи. Только магический реализм слова 23 санкционирует подлинную истинность знаменитой фразы Воланда, брошенной нехотя, как бы из особой милости к чадам неразумным: «Рукописи не горят». Только особое чутье (и, конечно, знание глубоких философских наработок) могло подвигнуть автора уберечься от разглашения собственного имени героя и одарить его непочерпаемо загадочным и точным: мастер. Сама идея нетленности, всепобеждающей силы мастерства и в особенности мастерства слова — одна из фундаментальных идей романа, — вырастает в «Мастере и Маргарите» с поразительной степенью отшлифованности и готовности, каковую нужно отнести, конечно, на счет писательского таланта автора, который, вместе с тем, трикраты талантливее слушал, запоминал и размышлял.
Наконец, можно наметить особый имяславский ход и в таком сложном и ответственном вопросе, как отношение Михаила Афанасьевича к вопросам веры или, точнее, к личности Иисуса Христа. Допустим, имяславская формула «Имя Божие есть Бог, но Бог не есть ни Имя Божие, ни имя вообще» 24 не вполне устраивает ортодоксальное Православие, несмотря ни на какие оговорки (как во второй части приведенной формулы) и доказательства (если пока не брать во внимание почти два десятка лет ученых и богословских споров, теперь, кажется, основательно забытых). Но если имяславскую позицию все-таки принять хотя бы в первой части формулы, которая способствует максимальному приближению колеблющегося меж атеизмом и верой к приятию факта реальности исторического Христа? И если именно к этому склонялся автор романа? Ведь скорее именно из таких посылок следует достойное объяснение особенностей «пилатовской» части романа, тот же реализм и обостренный психологизм «евангельских» сцен, с которыми необходимым образом сочетается уже сам выбор неканонического, с фольклорно-этнографическим оттенком имени — Иешуа Га-Ноцри. Впрочем, приходится ограничиться лишь постановкой вопроса, учитывая деликатность темы вообще и непроясненность дошедших до нас вестей о вероисповедании автора романа в частности.
Подытожим сказанное. Гипотеза об имяславском (с преимущественно лосевским вкладом) влиянии на некоторые идейные и образные особенности романа «Мастер и Маргарита» — не более чем гипотеза. Лишь очередная попытка включить в круг размышлений о выдающемся литературном произведении серию новых данных и новых имен. Если и решены некоторые загадки, то выявлены очередные, и это нормально. Наибольшей проработке здесь подвергся лишь один вопрос — о вероятной принадлежности черной шапочки мастера. И предлагаемый ответ, если его принимать, может представлять определенную ценность в глазах поклонников творчества и выдающегося отечественного писателя, и выдающегося отечественного философа. Соединяются, как мы полагаем, две ценности, и наша культура еще по одному пункту демонстрирует тогда свою изначальную нерушимую цельность.
А случайность? Сохраняется ли ее вероятие? Конечно, ибо нам дано только лишь предполагать возможное, не располагая достоверным. Но не следует ли нам, сколько дозволено, признать случайной в состоявшейся истории разве одну только «перемычку», соединившую однажды два бездонных сосуда? Все остальное действительно неизбежно, все остальное — судьба. Потому и приходят всяческие «совпадения» в календаре, наподобие событий в октябре 1933 года и октябре 1993 года, о которых уже говорилось выше. Или вот еще такое же: 18 апреля 1930 года в одной московской квартире раздался телефонный звонок, и голос с характерным кавказским акцентом порекомендовал подать-таки заявление во МХАТ («Мне кажется, они согласятся»); в другой московской квартире — день точно тот же, а о времени мы ничего не знаем — заполнялся протокол на основании ордера Объединенного государственного политического управления за № 3693 и в графу «Согласно данным указаниям задержан граж.» вписывалось требуемое — «Лосев А.Ф.».
2.2. О борьбе с природой и еще кое о чем
Читатели, окинувшие взором данный заголовок, вовсе не обязаны тут же сообразить, что он образован из названий двух публицистических статей, которые были практически одновременно написаны М. Горьким без малого семьдесят лет назад. Одна из них называлась «О борьбе с природой», другая — «Об анекдотах и еще кое о чем». Но мы избавили заголовок наших заметок от кавычек, отсылающих к первоисточникам. Тем самым он лишился чисто архивного звучания, хотя речь еще будет идти об архивных изысканиях, и получил определенный самостоятельный смысл. Так что «дела давно минувших дней» пусть будут своеобразным символическим подтекстом для текста, в конце-то концов писавшегося на потребу дня нынешнего.
Но говорить нам придется больше о прошлом. Занимаясь изучением творческого наследия А.Ф. Лосева и выявлением различных подробностей его многотрудной жизни, автор сих строк не мог пройти однажды мимо одного малоизвестного эпизода из биографии М. Горького. Речь идет об уже упомянутой статье «О борьбе с природой», которая была опубликована одновременно в газетах «Правда» и «Известия» 12 декабря 1931 года. Именно здесь классик социалистического реализма упомянул о «профессоре философии Лосеве» и привел несколько выдержек из весьма загадочной «рукописной копии нелегальной брошюры» его с несколько странным (для тех, кто знает творчество Лосева) названием «Дополнение к диалектике мира». Долгие годы это упоминание и эти цитаты были единственным подтверждением существования некоего «Дополнения», вроде бы написанного Лосевым к книге «Диалектика мифа» (мифа, а не мира). «Диалектика мифа» была конфискована, «Дополнение» сгинуло 1, их автор подвергся аресту и к моменту публикации статьи М. Горького уже «перековывался» на Беломорканале. Там он и прочел в газете о себе и о том (это мы почитаем сегодня тоже — будет достаточно большая цитата), что им, Лосевым,