ЖАНРЫ

Разыскания о жизни и творчестве А.Ф. Лосева
Шрифт:

Приведенных свидетельств вполне достаточно, чтобы констатировать, что интерес Лосева к теории относительности был не случаен. Конечно, здесь не должно быть иллюзий — многие философские установки рационалиста Эйнштейна, как принято считать, идейного преемника Декарта и Спинозы 22, принципиально чужды Лосеву и мыслителям, ему единоприродным, — таков, как уже сказано, Флоренский. Но тема различий лежит за рамками нашего рассмотрения, потому здесь можно лишь бегло указать (вроде отсылающего жеста вместо подробных объяснений) на некий коренной принцип для разграничения. Установка на синтезирующее мировоззрение обнаруживается и у Эйнштейна и у Лосева, но для первого оно достигается, «бегством от чуда» (формулировка Б.Г. Кузнецова на основании автобиографических признаний Эйнштейна), второй же всегда рассматривает чудо — в кавычках для слова нет никакой нужды! — как вершину синтетичности и в «Диалектике мифа» доказывает это.

А «свой интерес» к теории относительности у русской философии в лице Флоренского и Лосева действительно был. Он состоял хотя бы в том, что парадоксальные выводы новой (для начала XX века) физической теории хорошо укладывались как кирпичики в грандиозном здании «конкретной метафизики», по Флоренскому, или лосевской «абсолютной мифологии». Роковая российская история основательно позаботилась, чтобы та беспрецедентная по мощи попытка синтеза, что явлена в 20-х годах XX века, осталась незамеченной или бесполезной, но… но рукописи не горят. Современная мысль, взыскуя «неклассического идеала рациональности» (вспомним определение М. Мамардашвили) и мучительно стремясь одолеть разрывы бесконечного и конечного, непрерывного и дискретного, формы и материи, бытия и сознания и т. д. и т. д., мысль вернулась-таки к тем самым вопросам, что уже были поставлены когда-то и в определенной мере даже исчерпаны. Дабы последнее не показалось голословным, отыщем в «Диалектике мифа», к примеру, перечень известных антиномий бытия (глава IX) и предложенные Лосевым направления их диалектического разрешения в познании (глава XIV). Еще поучительнее, изучая упомянутую книгу Мераба Мамардашвили, встретить утверждение о настоятельной необходимости «введения сознательных и жизненных явлений в научную картину мира» (здесь прежде всего и видится «неклассичность» нового типа рациональности), что невозможно без решительного отказа от декартовского дуализма. Не забудем прочитать и строки о «мире в работе» (как не вспомнить бытовое: витрина в работе) и чаемой «явленности» по-новому подвижного и живого мира 23 — сколько тут обнаруживается и категориальных совпадений и принципиального сходства со сквозными темами первого лосевского «восьмикнижия»! Или взять некоторые современные исследования пространственно-временной структуры Вселенной, генетически связанные с теорией относительности, к примеру упомянем длительную дискуссию по поводу «антропного космологического принципа». Согласно этому принципу, фундаментальные физические постоянные оказываются неожиданно тесно — для «голого» позитивизма неожиданно! — связанными с условиями существования самого физика, наблюдателя, человека. А Флоренскому этого рода связь была ясна по меньшей мере за полвека до Б. Картера и новых космологических изысканий, ибо «внутренняя соотнесенность человека и мироздания» изначальна в его философской антропологии или, точнее, антроподицеи 24. И если даже у одного из создателей новейшей так называемой инфляционной космологии мы обнаруживаем любопытные предсказания о появлении в обозримом будущем «единого подхода ко всему нашему миру, включая и внутренний мир человека» 25, если из стана известной брюссельской школы физиков и прежде всего устами Ильи Пригожина пусть и донеслись призывы к развитию «нового диалога человека с природой», к «новому альянсу», к умосозерцанию мира не «извне», а «изнутри» 26, то не мешало бы поумерить похвалы по поводу смелой прозорливости сегодняшних мыслителей и уже из чувства исторической справедливости воздать должное автору «Диалектики мифа».

1.5. «Античный космос и современная наука»

и современная наука

1. О семантике союза «и»

Явственная монотонность и два кряду союза «и» в заголовке нашего текста не смогут удовлетворить строгий эстетический вкус и вообще угрожают явить признаки «топорности», если не удастся сразу же показать функциональность и даже, может быть, необходимость предпринятого способа выражения. Вместе с тем, надо полагать, читателю вряд ли будут интересны только чьи-то рефлексии по поводу структурных тонкостей некоего комментария, ибо подлинный интерес должен представлять и представляет только комментируемый текст А.Ф. Лосева. Отсюда ясно, что если уж вести разговор о двух «и» заголовка (о первом, что скрепляет лосевское название «Античный космос и современная наука» 1, и о втором, к названию этому примыкающем), то целью такого предприятия должно быть только посильное толкование двум фактам, двум событиям отечественной культуры — свершившемуся в 1927 году и свершающемуся ныне.

Начнем с события более раннего. Будучи первой в ряду знаменитого (первого) «восьмикнижия», попытка Лосева не отстраненно «повествовать о былых мечтах человечества», но прежде всего «понять античный космос изнутри» (6) как бы осеняет собой все его работы 20-х годов и оформляет одну из главных творческих интуиций автора. «Понять изнутри» и при этом жить в XX веке да еще «в его минуты роковые» — это сочетание (это «и») никак не предполагало бегства от действительности, но как раз обращало к ней, высвечивало действительность светом истины. Нет сомнений, что по самому большому счету и для самого взыскательного работника науки составили бы честь те образцы скрупулезных переводов из античных авторов и та смелая широта и одновременно утонченная дробность анализа, что мы находим в «Античном космосе» и прослеживаем как верный признак авторского стиля в последующем творчестве Лосева. Оценим хотя бы энергию размаха из начала книги: «буду иметь в виду, главным образом, космос Платона, Плотина, Прокла и отчасти Николая Кузанского» (12). Другой пример: в «Античном космосе» же находятся и многого стоят как символ научной добросовестности и профессионализма уже одни только индексы из 614 элементов — капитальная сводка всех текстов Плотина с использованием термина «эйдос». А Лосеву еще написалось «и современная наука». Он не мог поступить иначе и обойтись без этого «и»: в простейшей (правда, только по содержанию чисто логической связи простейшей) конъюнкции действительно как бы подытожились в некую символическую точку его человеческое предназначение и гражданское достоинство. Точка сжатия, точка синтеза. Через пять лет после публикации «Античного космоса» Лосев так напишет о себе: «В моем мировоззрении синтезируется античный космос с его конечным пространством и — Эйнштейн <…>» 2. Это — о человеческом предназначении. О гражданском достоинстве и мужской смелости (как бы не на грани юношеского безрассудства) автора невольно думается, конечно, с «Диалектикой мифа» в руках. Однако и в «Античном космосе» без особого труда находятся необходимые свидетельства. Так, уже прозвучавшее имя великого физика-теоретика в обстановке конца 20-х годов никак не способствовало респектабельности и благонадежности научной публикации, ибо теория относительности Эйнштейна была объявлена в СССР типично идеалистическим, махистским (ругательные тогда эпитеты) учением. И что же? Свои реконструкции античного космоса Лосев неоднократно сопоставляет с различными чертами как специальной, так и общей теории относительности и не скрывает наслаждения от вида сокровищ, в таком сопоставлении добываемых. Дополняет картину вряд ли уместная в пору господства «единственно верного учения», но максимально высокая в устах Лосева похвала формуле Лоренца — Фитцжеральда (212): «Весь платонизм в этой формуле!» Мало этого? От приравнивания «основоположений античного космоса» к «сути современного учения об относительности времени и пространства» (162) Лосев делает еще один шаг и доводит свои констатации до полной ясности (все-таки очевидная дистанция в две тысячи лет несколько смягчает такое сближение и оставляет хотя бы слабую возможность укрыться за метафорой). Именно признание неоднородности пространства и времени, готовность принимать подвижность и превращаемость элементов бытия, говорит автор, заставляет считать правомочными алхимию, астрологию и магию (229), т. е. те учения, добавим мы, само название которых все еще служит для новоевропейского мышления привычным обозначением мракобесия, разумеется средневекового 3. Наконец, даже сейчас страшновато спрашивать, в ладах ли с «основным вопросом философии» уже сама общая направленность «Античного космоса» и основная здесь схема «образцовой» тетрактиды А (свет-сущность) и «производной» тетрактиды В (тьма-материя), столь симпатичная автору… Факт остается фактом, бытие текста «Античного космоса» состоялось в соответствии с непреложными законами бытия культуры, сколь держится культура на свободе воли человека творящего. Лосев не мог, повторим, поступать иначе хотя бы потому, что светоносный ум превыше благоразумия:

«Тут одно из двух. Или нужно дать волю чистой диалектике, и тогда — прощай, диалектический материализм и марксизм! Или мы выбираем последнее, и тогда — прощай античная диалектика с ее космосом и прочими бесплатными приложениями! Разумеется, выбор ясен» 4 (7).

«Античный космос и современная наука» и современная наука. Второе «и» здесь тоже, если угодно, символично, как символично и переиздание лосевских текстов к 100-летнему юбилею автора. Чем наполняется это второе «и», что пересеклось и слилось в нем, покажем на примере одной ситуации, что называется, из жизни. Однажды Лосева вынудили высказаться, как он относится к тому в общем-то удручающему факту, что книги его издают, но особенного отклика (разумелось — печатного отклика или даже адекватного печатного отклика) на них нет. «Вместо ответа на эти слова я схватил приятеля за плечи и подвел его к своему шкафу с книгами, в котором несколько полок занято сочинениями моего собственного авторства» 5. (Вспомним явно симметричное — Антисфен встал и начал прохаживаться… Иные говорят, что это был Диоген. Или — Лосев?) Так что суть ответа сводится к простому: он относится спокойно. Или еще понятнее и точнее: «Еже писахъ — писахъ». Каково основание для лосевского спокойствия? Основание это, во-первых, лежит в прошлом, ибо Лосев ощущает себя воспреемником наследия предшественников (причем без утери собственного лица: «Я всех люблю, от всех все беру и всех критикую») в богатырском охвате от русской философии всеединства и феноменологии Гуссерля до греческой мысли, представленной прежде всего Платоном и неоплатониками. Основание это, во-вторых, распространено в будущее, причем и в данном направлении оно постоянно укрепляется на протяжении всей его многотрудной жизни: «Я всегда старался быть на высоте требований времени, всегда боялся быть отсталым и в меру доступного мне понимания ратовал за торжество новых проблем» 6. Основание это, в-третьих и в самых своих глубинах, держится лосевской убежденностью в универсальности принципов диалектики, пронизывающих крепкими нитями и мироздание и житейскую стихию: «одно» есть уже потому, что существует «иное», есть книга — появится отклик на нее, есть «свет ума» — неизбежна и «меональная тьма современного строительства» 7. Спокойствие рождено истинно философским «равным помыслом ко всему», парадоксальным (по видимости) и каждодневным соединением «старого» и «юного», имя которому, по определению самого Лосева, и есть вечная молодость в науке. Так что неизбежная своевременность и даже актуальная практичность исследований античного космоса — лишь один из многочисленных оттенков этого второго «и», этого единения «вчера» и «завтра».

Наиболее чуткие науковеды и культурологи своими недавними результатами подтверждают крепость подобной позиции. Принимая, например, рассуждения историка физики Б.Г. Кузнецова о «геронтологии» научного познания, мы приходим к принципу «сильной необратимости», с которым различение прошлого, настоящего и будущего представляет собой иллюзию или, точнее, различение это вырождается до «стягивания прошлого и будущего в данное мгновение» 8. В области, достаточно далекой от физики, а именно на материалах эстетики словесного творчества оформилась также важная в нашем случае концепция М.М. Бахтина. Как известно, здесь в ходе прослеживания устойчивой связи структурных обобщений в филологии (классификация речевых жанров, отношений автор — читатель, автор — герой и т. д.) со специально-психологическими (я — другие) и философскими концептами (объективное — субъективное, внутреннее — внешнее) оформляется идея «хронотопа», поднимаемая до уровня высокой познавательной ценности именно «моментом существенной связи прошлого с настоящим, моментом необходимости прошлого… моментом творческой действенности прошлого и, наконец, моментом связи прошлого и настоящего с необходимым будущим» 9. Диалогичность и полифония как принципиально диалектические констатации окончательно выходят из гуманитарной сферы на философский уровень в недавних трудах, к примеру, В.С. Библера и Л.М. Баткина… но здесь самое время остановиться и снова вспомнить об античности, вернее, о любимом ею повествовательном жанре. В «Анонимных пролегоменах к платоновской философии» (VI в. от Р.Х.) мы находим своеобразные размышления о преимуществах диалога как литературной формы и одновременно обнаруживаем сжато сформулированный итог представлений о «диалоге-Космосе» — как итог античных исканий, так и блестящее предвосхищение сегодняшних свежих веяний: «диалог — это своего рода космос <…>, как в диалоге звучат речи разных лиц сообразно с тем, что каждому подобает, так и в космосе есть разные природы, издающие разные звуки»; «самое прекрасное живое существо — это космос, и ему подобен диалог, ибо, как мы уже говорили, диалог — наипрекраснейший из видов словесности» 10.

Современные исследователи не жалуют пока «Античный космос». Куда больше внимания уделяется другим составляющим первого «восьмикнижия», а из текста-золушки разве что выдергиваются отдельные фрагменты, причем преимущественным спросом отмечены переводы античных первоисточников. Предлагаемое переиздание, конечно, само по себе облегчит доступ к «Античному космосу», но причины «нежалования», как представляется, так просто не преодолеть. Многое объясняет то обстоятельство, что текст 1927 года был сильно покалечен; сам Лосев свидетельствует:

«Там, где были живые картинки платонизма, — все сокращено. Поэтому „Античный космос“ читать очень трудно. Получилось, что книга состоит только из одних очень трудных первоисточников, которые комментируются, конечно, но зато очень мало живых мест» 11.

Однако главную трудность текста, видимо, составляет само содержание и сам лосевский замах, в названии «Античного космоса», в этом «и» названия сконцентрированный. Воистину, только титану было под силу сопрячь две необъятные духовные вселенные — античное миропонимание и научные представления Новейшего времени. Необычайно взрывчатый, чреватый мощными истечениями концентрат мысли «Античного космоса» практически развернулся на просторах второго лосевского «восьмикнижия», на страницах «Истории античной эстетики». Здесь получили развитие и ясное освещение многие интенции и намеки, рассеянные в пратексте 1927 года, здесь введены в оборот новые первоисточники и услышаны новые переклички голосов, а некоторые принципиальные моменты в интерпретации античного космоса уточнены и даже существенно пересмотрены 12. Лишь на одно Лосеву не хватило времени земной жизни — заново и в столь же систематической, как в «Античном космосе», форме сопоставить полученную картину мира с научными представлениями конца XX века. Разумеется, тот материал, что предлагается читателю далее, ни в коей мере не является попыткой «дописать» Лосева. Задача наша куда скромнее: из всего многообразия характерных черт современной науки в ее преимущественно «космологической» составляющей указать лишь некоторые образчики, которые или только рядоположены, или существенно пересекаются и солидарны (сообразно семантике связки «и» в формальной логике) с наблюдениями из «Античного космоса». Нужны, видимо, совокупные усилия многих исследователей и обязательно тщательное освоение громадного лосевского наследия, чтобы в тяжеловесном — как и все слишком формализованное — сочетании двух «и» (мы заканчиваем изрядно надоевшую тему параграфа) прочитывался не только неподвижно-объединительный смысл, но и смысл преемства, каузального следования. Того если и не требует, то заранее допускает широкий спектр значений союза «и» в естественном (т. е. подвижном, т. е. живом) языке.

2. О духовной зоркости и вселенском мареве

Приступая к разговору о главных темах лосевского текста, сочтем за удачу возможность воспользоваться веселой подсказкой самого Алексея Федоровича — она среди страниц «Античного космоса»: «можно начать с чего угодно, например с моих очков» (51). И вправду, простейшая конструкция для удержания стекол на выпуклостях лица, до ходульности привычный атрибут учености, эти самые очки в случае Лосева обретают совсем не прагматическое значение, во всяком случае для тех, кому дорог лосевский образ мысли и ощутим ее, мысли, нездешний размах. Явственные на всех фотографиях с далеких — начала века — гимназических лет до недавних изображений конца восьмидесятых годов и будучи единственным инвариантом среди меняющихся черт зримого облика мыслителя, они не только заставляют почтительно вспоминать о титанической работе глаз великого труженика и житейских (в том числе ГУЛАГовских) бедах, они будто являют некое материализовавшееся напоминание о зрении особом, зрении духовном, умозрении «серебряного века» русской философии. Духовные очи Алексея Лосева (добавить еще из когорты: и о. Павла Флоренского, и о. Сергия Булгакова, и Льва Карсавина) не приемлют картину мира как скопища мертвых единиц, понукаемых непреложными «законами природы», — нет, они видят мир живой и пронизанный светом, мир световых ликов, мир осмысленный, мир смысла… Конечно, мы даже и не тщимся одной фразой охватить все реально-исторические переклички и всю глубину оппозиции так называемого материализма и так называемого идеализма, ибо только Лосеву по плечу подобная «одна фраза», да и все громадное его наследие во многом и посвящено-то изучению двух мировоззрений и сосредоточено на критике (нет, не одного мировоззрения в пользу другого, но) каждого из них с одновременной специфической обработкой.

Название соответствующего инструмента — диалектика. Универсальность диалектики такова, что она с высот проблематики мироустройства может с легкостью снизиться до прояснения роли некоего случайного сюжетообразующего фактора нашей статьи. Иными словами, начать можно и с очков, «но прийти необходимо к диалектике „одного“ и „иного“» (51) — так закончим мы цитату из «Античного космоса» и с верной путеводной нитью в руках несколько углубимся в творчество А.Ф. Лосева. Конечно, исследователи еще будут пытаться очертить его как единое целое (целостность лосевской мысли не вызывает сомнений, различия возможны только в ее описании), и первые удачные попытки рассматривать «всего Лосева» как «одно» уже имеются — достаточно указать выделение в качестве «магического ключа» к текстам Лосева проблемы соотношения сущности и энергии в публикациях Л.А. Гоготишвили либо интегральное «определение» Лосева как «философа имени, числа, мифа» в известной статье А.А. Тахо-Годи 13. Но сейчас нам важнее отыскать то «иное», тот чуждый принцип, который своим скрытым подчас присутствием и сопротивлением сыграл формообразующую роль для лосевского «одного» или, уточним сообразно с логикой и терминологией «Античного космоса», для «одного сущего» (для ставшего, воплотившегося творчества Лосева как целостного феномена). В теоретической схеме «Античного космоса» этот принцип соответствует неоплатоническому «меону», а среди ярких философем «Диалектики мифа» нам рисуется некий мир как «довольно-таки скучное, порою отвратительное, порою же просто безумное марево, та самая дыра» 14 — скучный мир скучной науки. Свидетельства из первого «восьмикнижия» подтверждаются почти наугад взятыми строками из «Истории античной эстетики» (дистанция — шесть десятилетий), мы вновь слышим неприязненную лосевскую интонацию, когда он принужден говорить о «максимальной распыленности», «неопределенных далях», «миражах» и «сплошном тумане неизвестно чего», причем речь заходит именно о характеристике чуждого способа мировосприятия 15. Порицаемый и отвергаемый образ материальной распыленности перерастает, пожалуй, методологические и теоретико-познавательные рамки (а и с чего бы, действительно, великому мастеру строгих дефиниций А.Ф. Лосеву столь упорно твердить всю жизнь об этом «сплошном тумане неизвестно чего», совсем не строго означенном?) 16, и здесь мы вступаем в труднодоступную область психологических мотивировок и скрытых интенций творчества. Творчество одного ли только человека имеется в виду? Разумеется, нельзя упускать даже малейший шанс заглянуть в творческую лабораторию Лосева (а сколько раз погибал его архив!), но вдвойне важными становятся подобные наблюдения, если им найдутся аналоги на примерах других искателей истины. И с помощью автобиографического цикла, который представляет уникальную для «внешнего наблюдателя» возможность доступа к тончайшим рефлексиям еще одного выдающегося мыслителя, мы можем засвидетельствовать глубочайшее духовное потрясение детских лет П.А. Флоренского, во многом, по признанию автора, определившее его мировоззрение (нам сейчас не важна фактическая сторона и предыстория этого события — их можно отыскать в соответствующей части «Воспоминаний» о. Павла): «В несколько секунд надорвались мои внутренние отношения к женскому началу, чтобы никогда больше не возобновляться. <…> Мое не просто непризнание психологизмов и духовного мления, а внутренняя враждебность к ним, почти физическое отвращение к нечеткому и мажущемуся лежит на линии именно этого отхода от стихии женской» 17. Впрочем, однажды Флоренскому представилась возможность изъясниться, надо думать, о том же в более точных выражениях, чем «нечеткое» и «мажущееся», только отметим для ясности, что законы жанра — данный текст явился развернутым авторефератом для персональной статьи в «Энциклопедическом словаре» Гранат, — потребовали говорить о себе в третьем лице: «Основным законом мира Ф<лоренский> считает второй принцип термодинамики — закон энтропии, взятый расширительно, как закон Хаоса во всех областях мироздания. Миру противостоит Логос — начало эктропии» 18.

Итак, мир как «безумное марево», мир распыленный, нечеткий и неоформленный страшит Лосева и Флоренского, итак, именно Хаос составляет некий невидимый полюс отталкивания для их творчества и мировосприятия. Еще раз подчеркнем, что фундаментальная оппозиция Хаоса и Космоса, столь близкая, скажем, для мыслителя античной эпохи, в наше время столь трудно артикулируема, что приходится обращаться чуть ли не к психоаналитическим методикам. Свидетельством глубочайшей упрятанности этой оппозиции является опыт недавнего обобщения наиболее важных познавательных установок. К нему прибег Ю.А. Шрейдер, известный своими впечатляющими обзорами-облетами мира мысли. В его работе «Сложные системы и космологические принципы» таковых установок или познавательных эвристик названо 44, начиная с важнейшей оппозиции «идеализма» и «материализма» («индивидуальная вещь важнее идеи, следовательно, ищи конкретные свойства индивидуума» и — «идея важнее своего воплощения, следовательно, изучая конкретный предмет, нужно искать воплощенную в нем идею») и включая как старинные методологические завоевания (таковы, например, правила пользования «бритвой Оккама»), так и недавние приобретения времен кризиса оснований математики и теории познания (скажем, соответствующие альтернативы в понимании коллизий модели и теории). В этом списке — несмотря на обширность, автор прозорливо объявил его открытым для пополнения, — нет эвристик именно с участием вселенской пары Хаос — Космос 19.

Поделиться с друзьями: