Реки не замерзают
Шрифт:
— Было бы странно, если бы вышло не так. Вот вам легче стало? А представьте, что и всему миру сейчас стало легче. Столько давних грехов, которые уже вплелись в древо бытия, вросли в него и разъедали, как злокачественная опухоль, вдруг растворились, исчезли, словно их и не было никогда. Одним словом, меньше в мире зла стало. А это, не передать словами, как важно! Если бы все так делали, сколько бы страшных событий могло бы не произойти.
— И с лодкой?
— И с лодкой, — утвердительно сказал священник.
— Зло и добро, — вздохнул Филиппыч, — извечная борьба между ними и человек посередке этой борьбы со своей голубой мечтой о счастье.
— Да вы, батенька, мыслитель, поэт прямо, — удивился отец Иннокентий.
— Нет, просто старый, выживший из ума учитель математики, восьмидесяти трех лет от роду, растерявший все на свете. Летит все сквозь меня, как через дырявое решето. Застревают всякие пустячки, а главное все мимо…
— Решето, говорите? — покачал головой священник. — Любопытно! Только не правильно вы мыслите о добре и зле, об извечной их борьбе — выдумки! Зло не имеет сущности. То есть, оно не от Бога, его не было в начале. Это скорее состояние души человека после падения. Отпадение от добра. Как темнота — это отсутствие света, так и зло — отсутствие добра. Поэтому, как учат святые отцы, каждый да признает себя виновником и собственного зла, и злого повреждения всего мира вокруг. А с решетом аналогия серьезная. Действительно, все несется прочь, не задерживаясь; только не важное, как вы говорите, а пустое, мнимо-ценное, преходящее, как сказано о нем, а все главное, напротив, остается — добро, любовь, прощение. Это у тех, кто верно живет; у тех же, кто не верно — нелюбовь остается, жадность, жестокость… С этими деяниями им потом и в вечность. Тяжело!
— Поздно мне переучиваться, — слабо махнул рукой Филиппыч, — умереть бы спокойно, чтоб не в тягость кому. Хотя… кой чего упущенного мне жалковато… Но сейчас это пустое…
Закончили соборовать Филиппыча уже к вечеру. Семь раз батюшка нараспев читал Евангелие, потом — долгие молитвы и помазывал каждый раз старику-страдальцу голову, грудь, руки и ноги. Устали все. Но спал Филиппыч в эту ночь спокойно. Спал и сам себе дивился, будто не он это спит, а кто-то другой, приехал к нему в гости, улегся на его постель, да задал храпака. Чудно!
* * *
На Успение, к удивлению многих, Филиппыч бодренько пришел в храм и отбыл всю службу до конца. Причастился. Заметили, что он улыбался, чего за ним давным-давно не водилось. Он улыбался так, что прямо весь светился, и будто бы смотрел вокруг не так туманно, как прежде. По крайней мере, Аполинария Петровна не преминула подойти к нему и украдкой прикоснуться, словно к теплой печке озябшей рукой. Почувствовав в кончиках пальцев какой-то живительный ток, она встрепенулась и, едва не вскрикнув по обычаю: “Свят, Свят, Свят”, трижды перекрестилась с поклоном в сторону алтаря, а потом широко по молодецки улыбнулась. Филиппыч же был счастлив, он и думал об этом, пока шел домой под руку с Зинаидой. Шел и дивился сам себе: “В мои-то годы? Разве ж можно об этом думать?”
Этим же днем загорелась Останкинская башня. Горела во всю и вечером и ночью, да так, что едва вовсе не упала. Не Силоамская — Останкинская! И как только догадался шельмец Коля Маленький? Словно каким-то боком был причастен к тому…
Изборск, август-сентябрь, 2000
Варфоломеевская ночь
(рассказ)
Накануне местный гидрометцентр в прогнозе назавтра пообещал ясную и безветренную погоду, но, похоже, очередной раз обмишурился: с раннего утра небо насупилось облаками и наглухо зашторило ими солнце. «Расстоится?» — с сомнением думал Петр Варфоломеевич, поглядывая за окошко; на то, как нахрапистый ветер измывается над худосочными дворовыми деревцами. Петр Варфоломеевич прихлебывал остывающий, высветленный долькой лимона, чай и мысленно повторял загодя приготовленные к предстоящей встрече слова. Выходило, вроде бы, гладко и вполне убедительно. «Аргументы железные, куда супротив них?», — успокаивал себя Петр Варфоломеевич, однако буравчики сомнений нехорошо свербели в душе и донимали сердце. Масла в огонь как всегда добавила супруга, Александра Георгиевна, не ко времени выскочившая из ванны. Она утерла красными, распаренными от стирки, руками лицо и едко поддела:
— Что, самым умным хочешь быть? Зря стараешься, не выйдет у тебя ни чего. Лучше бы стекло на лоджии вставил.
Петр Варфоломеевич молча ковырял пальцем треугольную заусенцию на клеенке, с незапамятных времен лежащую на обеденном столе и теперь уж представляющую из себя нечто с ним единое и неделимое. Красные клеточки на клеенке вытерлись и поблекли, а белые, напротив, болезненно пожелтели и напоминали скучные лица соседей по палате в гепатитном отделении, где Петр Варфоломеевич в прошлом году провел три недели кряду. «Зарекался ведь открывать ей свои планы, — попенял он на себя, — и чего давеча не сдержался и все ей выложил?».
— Что, помоложе не нашли? – бурчала жена, колыхаясь дебелым телом у плиты, — будешь там крутить носом перед молодыми секретаршами.
— Да какие секретарши? – не сдержался Петр Варфоломеевич. – Какие? Знаешь же зачем иду. Божье дело. Меня на это батюшка благословил.
— Благословил, — передразнила жена, заталкивая палкой в исходящее паром ведро вздувающуюся пузырем простынь, — Кто тебе подаст, старому хрычу? Шел бы на паперть и просил Христа ради на свое Божье дело.
— Язва ты, Шурка, — обиделся Петр Варфоломеевич и в сердцах потянул на себя заусенцию. Та крякнула, поддалась и красно-желтым клином потянулась вверх, обнажая заляпанную частичками ее клеевидного естества бурую столешницу.
— Язвой ты была, — повторил Петр Варфоломеевич, испуганно прикрывая ладонью только что созданную им на столе клиновидную брешь, — язвой и помрешь. Прости, Господи…
— Вот-вот, — Александра Георгиевна колыхнулась телом в сторону супруга, — жену ты мастер обидеть. Покаяться не забудь на исповеди, а то все пыль пускаешь людям в глаза: вот, мол, какой я праведник.
— Да, ну, тебя! – махнул рукой Петр Варфоломеевич и подался из кухни прочь.
В комнате он затеплил лампадку пред иконой Божией Матери Казанской, перекрестился и зашептал: «Милосердия двери отверзи нам, благословенная Богородице, надеющиися на Тя да не погибнем, но да избавимся Тобою от бед: Ты бо еси спасение рода христианскаго». Этот тропарь из вечернего правила следовало прочитать сорок раз для успеха предстоящего дела. «Милосердия двери отверзи нам… — снова и снова твердил Петр Варфоломеевич.
С молитовкой этой у Петра Варфоломеевича было связано одно приятное воспоминание — тогда он лишь начинал ходить в храм, и каждый шаг сопряжен был с опасениями сделать что-то не так. Случилось ему познакомиться со старушкой Макриной — имя редкое, доселе такого и не встречал. Помнится, замедлил он у свечного ящика, где только что купил с большую пятирублевую свечу, и растерянно озирался по сторонам, оглядывая подсвечники пред иконами. Стоящая рядом пожилая женщина легко коснулась его руки и тихо спросила:
— Что задумался, мил человек?
— Не знаю, куда поставить, — признался Петр Варфоломеевич.
— А ты о чем молиться хочешь? Если о здравии, – старушка кивнула на стоящий в центре храма аналой с иконой, — туда ставь. А коли за упокой, то надо к кресту.
Петр Варфоломеевич проследил за ее указующим перстом и у северной стены храма увидел большой крест с распятием.
— Да нет, — замялся Петр Варфоломеевич. – мне другое надо.
— И чего же? Чего же главнее, чем помолиться о здравии и спасение родных и близких, или о родителях покойных? – старушка перекрестилась и склонила голову в поклоне.
— Да я понимаю, — Петр Варфоломеевич тоже торопливо перекрестился, — но чтобы здоровым быть, нужно хлеб покупать, за квартиру вовремя платить, в общем деньги какие никакие иметь. А если зарплату не платят, тогда как?
— И что ж, совсем туго? – участливо склонила голову старушка.
— Совсем, — закивал Петр Варфоломеевич, — куда уж хуже. И, главное, начальство получает, и бригадир наш, и кое-кто из моей смены, а мне все задерживают. И пенсию зажимают.
Старушка на минуту задумалась, а потом, тронув Петра Варфоломеевича за рукав, сказала: