Родники и камни (сборник)
Шрифт:
Может быть, первое, что я увидел на этом свете, как раз отцовский письменный стол. Его ящики были набиты осколками памяти нескольких семейных поколений. Зеленое выцветшее сукно было пропылено минувшим. Редко сменяемые фотографии под стеклом, схваченные взглядом, тотчас раскручивали ленту воспоминаний.
(Ныне маленький непонятного назначения стол, приспособленный мне под письменный, тулится в уютной кладовой. По левую руку от меня – старый диван, на котором стелят заехавшим с ночлегом гостям; работая, я раскрываю на нем книги, раскладываю бумаги. По правую – стенной шкаф с бельем и одеждой, мне не принадлежащими, и высокая гладильная доска; хозяйничая в кладовой, я заменяю утюг на доске чайником с крепко заваренным чаем. Зато прямо передо мной – схваченное мелким переплетом старинной рамы окно; за ним – веселая листва уже на моих глазах вымахавшей ввысь березы, широкое небо, едва не всякий вечер поражающее новой и неожиданной красотой заката, высокие черепичные крыши города, о котором я сказал однажды, что он никогда не станет моим прошлым.)
За письменным столом в Дубултах вольно дышалось. Напоенный кислородом, свежий воздух залива приносил нужные слова.
Ровно в полдень звонил Юра Овсянников: приглашал на чашку жасминового чая.
Отведенные Юре покои размещались этажом ниже.
Настоящий китайский жасминовый чай был тогда редкостью.
Юра, выключив кипятильник, старательно колдовал над заваркой.
Казалось немного странным, что вместо привычного густого черного чая тонко дымится бледно золотистая настойка с нежным цветочным запахом.
За чаепитием говорили о работе.
Я всегда был скрытен, когда разговор касался того, что я пишу. Может быть, моя склонность к суеверию нашептывала мне, что не следует много распространяться о деле еще не завершенном. Впрочем, тут причиной, наверно, моя неуверенность в себе: я втайне опасался, что замечания собеседника вместо того, чтобы помочь, вовсе отобьют желание продолжать.
Юра, наоборот, любил спрашивать совета: спорил, соглашался, обсуждал возникавшие варианты. Иногда, наоборот, он предлагал послушать текст, не вызывавший у него сомнений, по собственному суждению, ему удавшийся: он читал его вслух, весело, радуясь, вкусно выласкивая интонацией точно найденное слово.
Беседа распаляла охоту скорее возвратиться к столу. Мы, молча, торопливо допивали уже остывшую душистую настойку и разбегались до обеда.
Я был в Дубултах осенью.
В свободные от занятий часы отправлялись на долгую прогулку по берегу.
Особенный балтийский воздух дарил телу, мыслям, движениям энергию кислорода. Будто не по земле шагаешь, не по светлой полосе влажного, плотного песка, а паришь над серой холодной водой, как корабль с набитыми крепким попутным ветром парусами. Идешь, идешь, сменяются выстроившиеся вдоль залива городки Взморья, а стремление идти не оставляет, и усталость какая-то особенная, не утомляющая, бодрая.
Вечером, в темноте, выходили своей компанией на прямую, протяженную улицу, ниткой ожерелья пронизывающую и соединяющую все эти городки: шатались туда и обратно, то по одной стороне улицы, то по другой, болтали дело и безделицу, шутили, смеялись, флиртовали, перекликались с встреченными знакомыми, пили непременное рижское пиво. (Я не любитель пива, мне больше оказались по душе у нас, в Москве, тогда неведомые, да и позже тоже не прижившиеся, рюмочные: вам подавали на тарелке рюмку водки и к каждой обязательную закуску – бутерброд с селедкой или иной какой соленой рыбкой.)
Там, в Дубултах, как-то само собой сложились эти свои компании: давние друзья и знакомые – и новые, только тут появившиеся. В каждой компании, опять же само собой, возникала своя иерархия, своя система отношений, и опять же система отношений между компаниями, как между государствами, от дружески единомысленных до прохладно нейтральных, – замкнутый мир Дубултов, время существования которого для каждого его обитателя исчислялось указанным в литфондовской путевке сроком, отведенным для творчества.
Вот, пишу, вспоминаю тех, с кем прожил в этом мире доставшийся мне трех – или четырехнедельный (точно уже не помню) век, и все, кого вспоминаю, кажутся теперь людьми замечательно интересными и привлекательными, а дамы – еще и прекрасными. И кого ни вспомню, никого уже нет.
Глава пятая
Я лежал ничком, слегка приподняв голову, и однообразными сильными движениями рук будто старался поглубже протолкнуть под себя заснеженный земной шар.
Житель Ориона (если бы таковой там нашелся), наведя совершеннейший оптический прибор на нашу Землю, наверно, очень бы удивлялся, разглядывая нелепую черненькую фигурку, неведомо зачем одиноко переползавшую пустынное белое поле. Впрочем, вряд ли в тот вечер я думал об этом, но на своем пути я то и дело старался, слегка повернув голову налево, схватить краем глаза сияющие на черном небе светила любимого созвездия: касание их лучей дарило мне, как язычнику древности, хмель мужества и силу безоглядно продолжать движение.
Иногда ветер пробегал по низу, разом стирал пот со лба, слепил колючим снегом, морозил лицо. Огоньки Научного Центра, по-прежнему, казалось, бесконечно далекие, вовсе исчезали из глаз.
Может быть, я вспоминал известную картину В. В. Верещагина «На Шипке всё спокойно» – наивный публицистический триптих: метель на трех холстах засыпает снегом солдата-часового; на последнем, третьем, он уже вовсе, с головой, укрыт сугробом.
(Но, может быть, и не вспоминал: я был молод – душа не была еще искажена опытом страха.)
Название картины взято из рапорта одного из генералов русско-турецкой войны 1877–1878 годов.
Четыре слова генеральского рапорта, преображенные Верещагиным, наполнились иным смыслом.
Благодаря Верещагину фраза стала крылатой.
Она и поныне таит в себе глубокий смысл, одним разом не исчерпываемый.
Крылатая фраза ей под стать явилась уже в двадцатые годы только что минувшего столетия: пять слов (в немецком оригинале – четыре) будничной военной сводки, преображенные в заглавие романа.
«На Западном фронте без перемен».
Тоже своего рода – формулы войны.
Герой Гаршина, тяжело раненный, лежит на крошечной, отгороженной от мира высокими кустами поляне.
Лежит, забытый, рядом с трупом убитого им человека.
«Я лежу, кажется, на животе и вижу перед собою только маленький кусочек земли. Несколько травинок, муравей, ползущий с одной из них вниз головою, какие-то кусочки сора от прошлогодней травы – вот весь мой мир…» Потом ему удается перевернуться, и он видит «звезды, которые так ярко светятся на черно-синем болгарском небе».