Роман в письмах. В 2 томах. Том 2. 1942-1950
Шрифт:
Да благословит тебя Господь и Пречистая на светлый, радостный труд сердца!
Твой верный Иван
Рукопись И. А. — шли мне. От него очень насыщенное письмо742. Я и ему, за работой не писал, так вложился: не видно дней, не чувствую морозов. До Пасхи — 69 дней!..
До Масленицы (без блинов, конечно [1 сл. нрзб.]) — две недели. До Чистого Понедельника — 21 день. Только между нами: м. б. будет _ч_и_с_т_а_я_ газета743 (пока недельная!). Ни-кому! Редактором — Владимир Феофилович Зеелер. Решится сегодня. Так и затаи. Господи, помоги. Для «Лета Господня» ищут бумагу нужного формата. Из Германии от митр. Анастасия — с гарантией — будут издавать «Богомолье» и «Лето Господне» — через знакомых. Раз здесь издают — отклоню.
[На полях: ] Нужно 1 (хотя бы) экземпляр «Богомолья», дают 3 тыс. франков (расходов).
У меня только 2 экз. — отказал, конечно. В библиотеке мои книги «не ночуют». Ищут «Няню из Москвы». Виген выпросил — читать — для женки. Дал, пока что.
Кажется, переиздадут «Пути» — все время спрашивают, все больше.
Зеелер нашел мне (случайно!) в хламе Земгора (?) там издавали в 1920 г.744 — два экземпляра «Чаши», грязные.
[Поверх текста: ] Исцеловал твой цветок азалии! Пил его.
168
О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву
31. I.47
Дорогой Иван Сергеевич!
Пишу хоть несколько слов, чтобы дать о себе весточку (большое письмо надо обязательно сдавать лично, а почта открыта очень неудобно и далеко). Я совершенно заледенела. Вчера еще не могли и печку топить, т. к. потек деготь из труб и в течение 15–30 минут, как-то «раздуваясь» от жара, забивая этой сухой «пеной» весь дымоход железки. Сперва мы вытаскивали дымоход и чистили, но потом не хватало никаких сил. Затопили большую комнату. Там невозможно натопить прилично и сидели только у печки. Деготь и там тек, но из-за иного устройства трубы, прямо по изразцам камина, на ковер, на все, что попало. Руки мои уже безнадежно отмыть, как бы я хотела. Все измучались. Угля нет, а от сырых дров и негодных труб образуется деготь и душит нас собой. Никогда так не ненавидела зиму, как теперь. «Книга» И. А. меня совершено необычайно (до корней души) захватила. Она мне очень многое дала, как и каждому, и как особливо мне. Она мне раскрыла одно очень важное в моем, то, чего я сама не заметила, т. к. писала бездумно. Он очень верно о муке и скорби, о страдании и просветлении. И прав бесконечно, что читать его книгу нельзя было кусочком. Весь предмет был бы скрыт. Я в большом восторге. Шмелев — венец, а прочих необходимо было тоже знать. То, что о Шмелеве прекрасно, но мне ничуть не ново. Он просто поставил Шмелева на свое место, указал на него читателю. Кому послать рукопись: И; А. или Вам? Я жду этого ответа. Меня волнует очень Ваше здоровье. Пишите же Вашему закоченевшему и измучившемуся другу!
Крещу Вас. О.
169
О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву
2. II.47
Дорогой Ванечек — друг мой!
От тебя нет писем. Ты отошел… не думаешь обо мне. А мне так грустно по тебе… Так тоскливо. Сейчас уже глубокий вечер… играет радио тихонько, и я ловлю ухом то Бетховена, то Шуберта, то Шопена. То… вдруг французское (* Нарочно поставила на Париж, чтобы из твоей близи слышать… Помнишь, у тебя играло радио, а я дурачилась и напевала ерунду?), и тогда защемит тихонько сердце и «вспомню» сердцем еще лишний раз воздух Парижа… как и все эти волнующие названия улиц, metro, avenue[233] и т. д. Как ты переносишь зиму? Эти холода изводят. Я писала, что у нас прямо печная катастрофа, не хочу останавливаться на всем этом… сажно-дегтевом. А знаешь, по утрам, в морозном выскалившемся солнце — поют птички… И вечером, совсем по-весеннему сегодня чирикали воробьи. Вчера был первый теленочек… тоже «весеннее занятие». Я в отчаянии от зимы. И страстно жду лета. Ванёк, как жду добычи машинки… Хоть эту работу смогу сделать. У меня от своего «труда» руки опускаются. Да и невозможно что-либо делать в этих условиях. Ты прости, что не откликнулась на твое желание иметь «Ярмарку»… Как бы объяснить тебе?.. Я покончила с «живописью». Я долго болела, да и теперь еще мне больно обо всем думать. Не знаю, что тут причиной было (или есть?), вернее поводом — т. к. _п_р_и_ч_и_н_а_ одна: бездарность моя. Не надо больше о том… «Ярмарка» у меня. Никогда я ее не отдавала, никому. Т. е. одна «Ярмарка», другую и третью — сожгла. Но, пойми: я закатила ее, чтобы не попадалась на глаза. Какое-то конвульсивное движение души толкнуло меня еще со всем барахлом к Люси745 (та, что иллюстрирует). И хотя там, выше всех моих ожиданий, услышала массу одобрений, и хотя ночь ту, после визита, почти не спала, а все видела как надо… И хотя еще несколько дней после того жил какой-то «заряд», — все оборвалось. Я много боролась с тем, что вошло в меня осенью. И начинала было снова, но… все ушло… Я натаскивала себя на «волю работать», а веры в себя, в свое нет. Я не могу ее вернуть. И я не так глупа и тщеславна, чтобы чужие похвалы меня могли «окрылить». Я очень страдала. И сейчас нелегко. Слезы все время кипят на сердце.
Меня удивляет, насколько ты не знаешь меня! Пишешь: «ты опять где-то». Я так мало похоже на других живу, так _н_и_г_д_е, кроме своего нутра, что мне страшно и обидно это читать от тебя. Ни единого момента из дня я не расточаю. Если она ни во что не вылилась, то во мне-то кипит работа… Я столько думаю и столько иногда страдаю… Но как прав И. А.! Как блестящи его выводы! Как верны! Мне он много дал опоры и как бы дал ключи к уразумению себя, не в смысле искусства, а в общем. Как ключевая вода — кристально ясен ум его. Какая точность. Люблю такую точность. Такую деловитость. Но она у него всегда не без тепла. И это чарует746. Для тебя эта его книга — медаль. Мне-то это не новость, но скольким это полезно! Я дала себе урок: перепишу наши письма и привезу их тебе. Хорошо? Но приеду только для работы, радостной, светлой. Страшусь и не хочу трагедий и мук. Не достало бы и сил, ни душевных, ни физических. Здоровье мое… неважно. Всю ночь не спала от безумной боли в груди. И сердце… ах, все вздохнуть хочется… и… не могу. Я вся — обнаженный нерв. Ну, ничего… Так было всегда… так и будет… И больно как, когда читаю вот из прежнего твоего… из писем… твое «мужичка» мне, в противовес «миллионерше» Анне Семеновне, «умеющей себя вести с „хулиганами голландцами“, испортившими ее владенья». Читала и себе не верила… как ты мог… Да и не только «стопудовая Аня», а и ее «возвышенная»-то сестрица… за что же ими меня колоть было? Эта «караимочка» — Бог с ней, — видела я и ее, и все ее «аксессуары». Напыщенность… Ну, Бог с ней! Но обидно. И знаю, что крестный путь будет эта переписка. Как часто ты там «бил» мое сердце. Увидишь! Но все равно… как нежно думаю о тебе. Как тоскую. Обнимаю тебя, светик мой. Оля
[На полях: ] Сейчас играет «Radio Paris» Римского-Корсакова «Не счесть алмазов в каменных пещерах»… (песнь Индийского гостя «Садко»)747. Чудесная скрипка.
В спальне — 3–4 °C. Сплю как эскимос.
Мне больно от твоего молчания. Ты забыл меня?
170
О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву
4. II.47
Мой неоцененный, родной, любимый Ванюша!
Что с тобой? Твоя «ощипанная» открытка (у нее +/- часть была оторвана, выщипнута) от 1.II.47 меня ввергла в уныние, в тревогу, в тоску за тебя… Ты переутомлен. Но ты еще и раздражен на меня. Без обращенья, без привета пишешь ты. Все эти дни я особенно вспоминаю тебя и каждую мелочь, связанную с тобой. Откуда у тебя эти нотки: «да и о чем теперь писать?» Я не знаю, что тебя наводит на все это? И что значит это «теперь» курсивом? Ты отходишь душой от меня? Отчего? Что сделала я? Бог с тобой, — ты как бы накликаешь тьму… А ты ведь само… «п_р_о_с_в_е_т_л_е_н_и_е»… Зачем, родненький? Помолись, позови Господа. Ты устал. Получил ли ты порошки? Один на 10 дней: т. е. в 10 дней 1 раз принять один порошок.
О «Куликовом поле» думала ли? Я (ты знаешь) как о нем думала и думаю. Если бы можно было издать! Какое издательство могло бы издать по-русски с распространением в «зонах»? Ты можешь мне назвать? Я бы постаралась это устроить. Но в Германию я ничего не смогу переслать — туда и почта-то ограниченно принимается. М. б. частями можно было бы или с «оказией». Сколько бы могло стоить издание «Куликова поля»? Если бы можно было, то я все сделала бы к этому. Об иллюстрировании… мне больно, но я не могу. Я писала тебе на днях о своей боли. М. б. ты забранишься… Ну что же — это твое дело. Я не могу выдавить из своей души волю к этому, наподобие сока из лимона. Долгое время я пыталась себя превозмочь, но поняла, что то было искусственно и фальшиво. И не могу больше. Я не умею и не могу себя выразить рисунком. Это я поняла и с большой болью. Не бранись, а пойми, и если не можешь пожалеть, то хоть не брани. Возьми для этого твою почитательницу художницу-карикатуристку. Она чутка. И по твоим словам «точно так же, как я написала» тебе. Что же искать дальше?! Ей и книги в руки. Меня ты вычеркни с «художественного счета». Я — не могу. Не умею. И не верю в себя, несмотря ни на что, и на то, что «Люси» меня очень веско поощряла, уверяя, что у меня очень хорош и рисунок. Называла эскизы «уже готовыми», «лучше многого, что выставляется» и т. п. Но все эти фразы ничто в сравнении с собственной оценкой, своего собственного нутра. Я очень мучаюсь. И _н_е_н_а_в_и_ж_у_ живопись, страстно и жгуче. Мучительно ненавижу, как когда-то, когда убежала из школы и бросила. Мной (т. е. _м_о_и_м, моей тягой к искусству) никто не занимался, никто и не спросил «почему»? Я просто ушла и все сожгла. Я бросилась в статистическую перепись, чтобы куда-то уйти. Групповым начальником статистиков-«переписчиков» был у нас некто Васнецов (студент) — вятич. Помню, как меня одно это имя терзало, напоминая моего любимого живописца, нашего чудесного Васнецова. Он был его дальней родней. По студенческим зачетам знал, что я сдавала анатомию у того же профессора, что и он (он был медик) и был удивлен, почему я не хожу на занятия в художественную школу. Это был очень замкнутый, серьезный и наверное «волевой» человек. Помню, как моя подруга (Оля Воскресенская!!748) от меня тихонько показала Васнецову один из оставшихся у нее моих рисунков — голова ангела. Все остальное я изничтожила у себя. Я в такое впала бешенство и на тихонькую Олю, и на «нахала» Васнецова, что поссорилась и с тем, и с другой. Потом я узнала, что Васнецов не возвратил Оле ангела и наколол у себя над столом, находя его «очень духовным». После того я была одержима ненавистью к живописи и, приехав в Берлин на следующий год, поступила только из протеста к миру искусства, в институт на коммерческий факультет! Я не люблю и чужда всякой коммерции. И потому и пошла… Дико? Нужда материальная заставила меня зарабатывать рисовальным ремеслом. Знакомые, видя все те безделушки, сделали мне заказы на некоторые вещи от себя. Бранили, заставляли «работать». Один старый немец посылал в школы для рекламы и мод (!!). Заворошили, зацарапали по больному… И я все бросила. Только однажды: на благотворительный бал в пользу ученых я не могла отказать (т. к. отчим был в числе этик «ученых») в рисовании программ и… со слезами, с мукой… сделала огромное усилие. 10–15 передала я их в комитет, но ни одна не была пущена в продажу. Их оставили себе… в комиссии. И снова те же разговоры… Никто даже и не подумал о том, как они меня мучили. Впрочем, тот медик-музыкант (я давно о нем писала)749 понял, что можно так все сжечь и нельзя длить эту пытку… Я ушла в медицину — никому бы и в голову не пришло, что до лаборатории было что-то совсем иное, чем я единственно жила. Была хорошая, м. б. даже отличная лаборантка. В Голландии ни разу не соскользнула на старое. И вот почему-то в несчастный 1944 год взялась. Запоем… Это не было радостной отдачей души искусству. Не знаю, что это было. Потом после Парижа снова, с еще большим запоем, до изнеможения… Все это «судороги». Я хочу это вырвать с корнем. Было письмо от Наты Первушиной750 с восторгами моей мазней. Я резко (и даже грубо) прекратила ее излияния и запретила ей возвращаться к сему. Она умолкла вообще. М. б. обижена?! Пусть. Я измучена. Запас материалов для живописи, которые я в своем «опьянении» покупала всюду, где могла, — без жалости уничтожу в пепел. Пишу все это, чтобы ты понял меня, как мне тяжело душевно. Дайте мне забыть мои провалы, мой позор, все то, что меня делает смешной. Я буду ремесленником, если это было бы необходимо, но не хочу дерзать прикосновенностью к искусству. Да и жизнь прошла. Ах, не хотела тебе писать о грусти ном… хотелось бы приголубить тебя, приласкать, утешить, ободрить… Забудь обиды жизни. Есть много света, прекрасного. Я стараюсь уйти в него. Олюша твоя очень много сама мучается, но не хочет на этом останавливаться. Ты — такой большой, достигший такого могучего. Всеми признанный, стоящий на своем пути. Всегда любимый. Ты всю жизнь был счастливый… Хорошо, — я плохая, ты встречу со мной крестом своим назвал, — но твоя усопшая всю жизнь была твоим счастьем. Много ли людей так жили? Как разбита, изодрана в клочья моя жизнь. И все же: «Тебя благодарим… Господи!»751 Мой родной, светлый Ваня, гуленька, радость моя… Обнимаю. Оля
[На полях: ] Вся жизнь из клочьев, обрывков… и сама никому не нужна!
Выпал снег, — Толен боится ехать на автомобиле в Гаагу. Значит, пока и машинки нет.
Этот лист случайный, последний из той коробки… от 1940–41 гг…
171
И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной
8. II.47 11 ч. вечера
Я неспокоен, Олюша, — меня приводит в отчаяние твое отчаяние! — что за вздор!.. «Не могу», «противна живопись», «бездарна», «не нужна»… Это — не ты, какой чувствую тебя и _в_и_ж_у, — это преходящее, (ты очень восприимчива к среде, к условиям, они властвуют над тобой). Этот волчий холод — да еще в жилом доме, для больной (ты не оправилась! ты измочалена!) — конечно, отрава и угроза: какая при таких условиях работа, да еще ки-стью… не только пальцы, — мозг стынет, сердце западает, и все кажется беспросветным.
Надо изменить это, если хоть малейшая есть возможность. На отдалении, я бессилен. Я могу лишь вопиять, молить… Но на минутку вдумайся: если бы раз-Рафаэль, раз-Леонардо, раз-Пушкин начал и свой чудесный путь воплями и отчаянием… — их, будь они в миллион раз одаренней, не было бы, так бы и свалились в яму безвестно. Все требует усилия воли, упорства… и — веры, инстинктивной _в_е_р_ы_ _в_ _с_е_б_я_ — от всякого делателя, от сапожника до — Моцарта. Изучение пушкинской «лаборатории» («кухни», говорят), показывает, что, при великих гениальных взлетах своих, Пушкин _р_а_б_о_т_а_л, _у_п_о-р_н_о, упрямо, въедался в творимое (предносившееся ему неясно) зубами, умом, волей, глазом, — духом… — всем в нем. Ход его нам известен. По первоначальным его стихам кто мог бы угадать будущего Гения? А он сам — _ч_у_я_л_ себя! И восходил, и восшел! Что мне убеждать тебя!.. — я уже сотни страниц исписал «доводами»… — ну, брошу. С болью, с отчаянием. Что меня влечет к тебе, _с_в_я_з_а_л_о? Прекрасное в тебе? Да?.. Да, но… какое прекрасное?.. Дары в тебе таящиеся, которые я вижу. Как давно прочувствовал я _з_е_р_н_о_ в тебе, — «с птички», в открытке: «я да птичка». Кон-чено, _е_с_т_ь! — для меня стало бесспорным. «Видать сову по полету, красну девицу — по косе, добра-молодца — по с-пле». Я тебя — твой полет — увидал по «птичке». Я потом раскрыл все твои богатства, и ты _в_л_ю_б_и_л_а_ меня в себя. Я полюбил _т_в_о_е_ сердце, твою исключительную одаренность. И я — поверил в тебя. Эта вера во мне непоколеблена. Я жду. Вот как И. А., прочитав «Солнце мертвых», писал мне752 (я тебе послал копию его письма)753 — «Я жду», — и дождался, его предвидение оправдано, так и я жду, и еще менее, чем И. А. могу обмануться: ибо ты и твое — мой воздух, мое искусство. Сегодня я отправил ему большое письмо754 о сем (не о тебе!). Я _ж_д_у. Что за подлое перо и гнусная бумага! Это, какой-то рок: не могу добыть пера по руке (твое давно снова испортилось и спит), жду — авось из Америки пришлют в гонорар за работу для сборника в Сан-Франциско755.
Оля! Это письмо — будет мое последнее письмо об искусстве. Больше о сем писать не стану: зажмусь, стиснусь, _в_с_е_ забуду, весь уйду, до издыхания, в работу, но уговаривать… доказывать… — это же, наконец — печально, смешно, это уже… черт знает что такое! Какой-то больной ребенок, около которого выплясывают и папа с мамой, и няньки, и доктора… и кошки!.. А он — орет, неведомо с чего! — не ест кашку!.. Ну, я тебе ни доктор, ни мамка, ни нянька, ни кошка…[234] Будя с меня. Ты — трусиха, гордячка, («ах, меня осмеют!.. не вынесу!..»). С больными такими и доктора не связываются. Просто, тебя в стоячее болото тянет. Ты обсиделась в _и_ж_к_е и «обыкла г-ну!» — по словам Пушкина — жене756, писал тебе. Ну, и обыкай. А мы, еще не свалившиеся, будем продолжать свою работу. Тебе подает руку писатель неподдельный, не трюкач, не гоняющийся за «бенгальщиной» и юбками… за «сла-вой»: а русский писатель, сознающий высокую свою ответственность перед Богом, Родиной, народом, отшедшими его учителями и вождями. А ты — и его не слушаешь, ты — и ему не веришь. И его не щадишь, никак не ценишь, слово его ни в грош не ставишь! При всем моем упорстве, я больше не могу продолжать эту «детскую сказочку про белого бычка»! Не к лицу. Мне плевать, кто и что тебе говорит о тебе: я верю, только своему _н_ю_х_у. Я знаю цену «похвалам». Хвалят, исходя из разных побуждений. Различай. Тебе представился случай не-частый: встретиться с Бенуа, в дружеской обстановке, после моей (будущей) беседы с ним, если позволишь. Без твоего согласия я не пророню о тебе ни слова. _Э_т_о_т_ не покривит суждением и думой, верю, хоть и не видал его. Слы-хал о нем. Верю, что неведомая мне Люси — говорит правду: что ей ты и — от тебя?!.. Или — твой бывший враг — твоя золовка, если в ней есть искра. Это ты знаешь, ты — _ч_у_т_к_а_я. И как ты (о, пе-рышко-о!..), при такой чуткости, не вдумаешься, не поймешь, _ч_т_о_ же меня-то заставляет говорить то, что я говорю тебе — о тебе?!.. Понравиться?.. Прошла пора таких пустых желаний, — мне _н_и_ч_е_г_о_ от тебя не нужно, как от женщины. Люблю в тебе — _т_е_б_я, подлинную, какую _в_и_ж_у, люблю в тебе то, что близко моему сердцу, моему миру. Мы можем задираться по пустякам, но в деле творческом… ни шуток, ни задору: тут — уже почти священное. И ты капризно и легкодумно его пинаешь… Больше не могу, устал. Пора ложиться, иначе я разобьюсь. Целую. Ваня
172
О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву
18. II.47
Мой родной, светлый Ванюша!
Все эти дни я, как оглашенная печатаю нашу переписку — «роман в письмах». И вот тебе пишу, чтобы видел — какую мерзкую смогла достать бумагу. Пока что я взяла для «набело» из запасов Арнольда, и беру эту лишь для копии, но, конечно, ее не хватит. Сижу с утра и до 12–1 часу ночи, так что больную мою руку разломило с непривычки. Безумно медленно идет, и я не представляю, как я все осилю. Я за 3 дня дошла только до виккенбургского периода. А ведь с ним-то только и начинается! Скажи, не оставить ли твои письма целиком? Т. е. без того, чтобы их переписывать? По крайней мере те, что на машинке были?