ЖАНРЫ

Роман в письмах. В 2 томах. Том 2. 1942-1950
Шрифт:

Всю меня пронзили эти слова хозяйки, заколотилось сердце, задурманило голову, слабостью и дрожью пробежало в ногах.

А мама… смотрела без жизни перед собой… Куда-то в воздух… Слышала ли она ее? Или нет? Хозяйка заговорила с возницей, бесцеремонно выпытывая у нее все подробности о нас, — приговаривая, покачивая головой и ахая… Она как муха от меду, не могла, казалось, никогда отлипнуть… и все стояла… и стояла…

Мне хотелось оттолкнуть эту бабу, выскочить в окошко, или закричать неистово… на целый мир: «Да замолчи же, наконец! Не терзай маму!»… И только сказалось робко и тихонько: «Мамочка, когда же мы наконец, поедем?»

Снова ехали мы через поля, леса, луга… овражками… пригорками… где прежде, бывало, останавливались «поразмять ножки» — и насбирать цветов: огромных ромашек, колокольчиков, клейких липок красненьких, кашки… всего, что цвело буйным цветом, манило, радовало… звало… а то, бывало… «гриб! гриб!» — кинешься… и сорвешь поганку.

«Рано ешшо грибам-те» — скажет кучер — «а ети шваркни об березу головой… дай, дескать, мне гриб _б_о_р_о_в_о_й!»

Швыряли поганку, радовались кукушке, — отсчитывав ли годы… шумели, ехали в смехе дальше…

И в _т_у_ поездку, конечно, были и цветы наверное, и поганки, и солнце… была у кого-нибудь и радость… была жизнь… Но я не видела этой жизни.

К ночи только, в прозрачных июньских потемках въехали мы в село. Подобралась кобылка шажком к навесу. В тихом воздухе было слышно, как кто-то в доме крикнул:| «никак приехамши?!» От долгого сиденья бегали в ногах мурашки… и ныло сердце… Плакать будут?.. Спрашивать?.. Надрывать душу…

Дед крепкий, сильный молча обнял маму, нас… и стал возиться с лошадью…

Бабушка… маленькая, худенькая… обхватив маму, без звучно тряслась у нее на груди. Не было проронено ни слова… За ужином дед подробно рассказывал о том, как трудно было найти лошадь, о полевых работах, о новостях села, соседей… Никаких вопросов о нашей жизни… Только о дороге… не устали ли? Как ребятки?

Боялись коснуться главного… И в том, что бережно что-то обходили, — была тоже мука.

Спать пошли в ту же комнату со светлыми обоями в ромашках — белых и лиловых.

Все то же… Та же в углу старинная Казанская в кованого серебра ризе, с лампадкой в херувимах… Только не хотела я и не могла молиться… Сил не было подумать об этом новом… тягостном… «за упокой».

Крестилась на сон бездумно, без молитвы, в тоске со сжатым сердцем…

О раму одного из окон билось какое-то большое насекомое, тукалось в потолок потом, и долго снова по окошкам. И делалось от того тоже тошно, — будто и мне самой не было исхода.

Ни петухи на селе, ни соловей в лугу за бочагами — ничто не радовало, не проникало в душу… Все это — такое когда-то близкое, любимое… жило… существовало где-то, но оставалось от меня далёко, не проникало через кольцо, заковавшего меня «круга».

В комнате было тихо… так, как бывает, когда не спят, но хотят казаться спящим. И я знала, что не спит и мама…

Чтобы лучше слышать что там… в большой кровати, я поднялась с подушек и, свесив голову через край постели, впивалась слухом в тишину ночи, боясь пошевелиться занемевшим телом.

И ни единый затаенный вздох оттуда не пропустила я в ту долгую, мучительную ночь…

Здесь, где не было ни доктора, ни даже той… роковой сестры, казалось мне, что только я одна знаю и несу заботу и страх о мамином здоровье.

Бабушке сказать? Но надо было бы тогда всего коснуться… и снова все всплывало болью и не было сил на то, чтобы высказать…

Шло лето, — но не хотелось видеть ни солнца, ни полей, ни первой землянички… Были, верно, и цыплятки, — мне их тогда не надо было… Ненужным казался радостный и шумный приезд родных из Питера. Все было мне тогда и больно, и лишне, и неинтересно… Все разговоры были скучны.

Только тогда, как принимались бабы пространно и подробно рассказывать о смерти или болезни кого-нибудь в округе, — хотелось точно все узнать… Хотелось мне узнать, как это бывает, когда уходит из человека жизнь…

В то лето повесилась в сарае на вожжах одна кликуша, молодая баба… А муж ее (бывший официант какого-то московского ресторана), стоя на дворе у нас раскачивался с визгливым воем, и, хлопая себя по ляжкам, рассказывал без конца про жену, все повторяя одно и то же… И рассказ его, и удавленница (которой «и на кладбище теперь не будет места, — как падаль где-нибудь зароют» — говорили старухи), и сам он с трясущейся серьгой в одном ухе — все мне казалось чем-то необычайным, сверхнесчастным… и… очень жутким.

И несмотря на это, рассказ об удавленнице притягивал все мое внимание.

— Но почему она умерла? Как? — спрашивала я каждого, кто слушал эти рассказы.

— Ну, удавимшись, значит, — ясное дело! — поясняли мне женщины.

— Ну да… но что же тогда бывает? — хотелось мне знать.

— Чему бывать-ту? Сунумши, значит, башку в петлю, да и… тово… Нечистый, значит, попутал… таперича ей — каюк…

— Да, нет, я не о том… — я не могла им объяснить, что мне хотелось знать о непосредственной причине смерти… И еще… о том последнем миге, с которым перестает быть человек и начинается… «тело»…

— Ну, как ты не поймешь, Аннушка, вот она в петлю…

— Ну, знамо-дело надеть ее, петлю-ту затянуть… чтобы…

— Да не про то я… — ну, затянулась петля, а что с человеком? Она задохнулась? Да? Но как она перестала жить?..

— Да отвяжися ты от меня… я те в петлях не бывамши, почем я знаю…

Не было ответа на мои думы и в домашнем лечебнике, который я изучала, но понимала только наполовину.

Я не могла бы точно определить, чего я больше всего боялась для моей мамы… Но я была уверена, что страшно смерть неумолимо и неизбежно стоит за нами, готовая всякий час отнять у нас и мать. И что никто и ничто не в силах будет нам помочь, как и тогда — никто не спас отца.

Сначала, вспоминая его болезнь, я по утрам незаметно касалась губами маминого лба — нет ли жара, — но, прочитав лечебник и убедившись, что множество болезней протекает и без жара, — не находила себе ни на минутку успокоенья, я то и дело справлялась у нее робко, еле сдерживая, волненье (чтобы не встревожить): «Мамочка, как ты себя чувствуешь?» Никуда не отлучалась, выдумывая всевозможные предлоги, чтобы остаться в ее близи.

Самым мучительным временем дня — был вечер после ужина, когда детей укладывали спать, а взрослые, и с ними мама, оставались еще внизу для разговоров. Надо было перетерпеть по крайней мере, время, пока заснет братишка… Как только сонный он начинал сопеть, я осторожно выбиралась из кровати и кралась через темный дом, изучив все скрипевшие половички, на лестницу… Там, на излюбленной моей ступеньке, совсем рядом с комнатой, где сидели большие, отделенная от них только занавеской, — оцепенело притаившись, просиживала я часы, не пропустив ни единого слова.

Поделиться с друзьями: