Россия и мессианизм. К «русской идее» Н. А. Бердяева
Шрифт:
«Вера в Россию спасла меня на краю душевной пропасти». И если социализм будет не в состоянии обновить умирающее общество Запада, это совершит Россия{883}. Это видение Герцена, разочарованного в мартовской революции 1848 года, стало ключевым для многих бывших западников.
Петербургской монархии Герцен ставил в вину то, что она не сознает миссию России — объединить вокруг себя славянский мир и сделать Константинополь центром такого объединения{884}. Михаил Бакунин, друг Герцена и основоположник русского анархизма, в том же 1848 году писал, обращаясь к славянам (К. Маркс подверг этот бакунинский призыв резкой критике), что в Москве взойдет созвездие революции, которое станет путеводным созвездием всего освобожденного человечества, а огонь революции из славянского мира осветит всю Европу{885}. Чему мы можем научить народ? — спрашивал Бакунин. Если не считать естественных наук, последнее слово русской мудрости — полный отход от Запада{886}.
Оказавшись впоследствии в российской тюрьме, Бакунин писал Николаю Первому — как-никак он был его узником! — что думал о нем, российском самодержце как о возможном исполнителе своей программы. Бакунин упрекал царя в том, что тот не поднял знамени славянства, которое, по его горячему убеждению, объединило бы все славяноязычные народы в австрийских и прусских владениях. Бакунин был уверен, что все славянские народы слепо и безусловно, без договоров подчинились бы русскому царю, что они с радостью и восторгом пришли бы под развернутые крылья русского орла и, пылая гневом, двинулись бы не только против немцев, но против всей Западной Европы{887}.
Имея в виду подобные антиевропейские тенденции русского радикализма, Н. Н. Страхов, один из крупнейших представителей почвенничества, писал, что хотя влияние Запада лишает всякого, затронутого им, русских корней, те же самые силы должны предохранить русских о того, чтобы сделаться европейцами. По мнению Страхова, убежденного консерватора-монархиста, самая привлекательная черта нигилизма — это отрицание европейской цивилизации {888} .
Еще более определенно о притягательности европейского революционного радикализма для русского консервативного почвенничества высказывался Достоевский. Большинство русских, испытавших воздействие европейской цивилизации, ставших в Европе самыми крайними отрицателями существующего строя, представляли собой тем самым отрицателей чужого строя. Русские более, чем европейцы склонны присоединяться к самым крайним левым, и Тьеры среди русских встречаются реже, чем коммунары, — обобщал Достоевский. Он полагал, что в этом явлении выразился протест русской души против ненавистной ей со времен Петра Первого и в слишком уж многих отношениях чужеродной европейской цивилизации. Каждый русский, который станет европейским коммунаром, станет именно через это русским консерватором, — утверждал Достоевский {889} . Писатель считал, что конфликт между революционным западничеством и консервативным славянофильством, отстаивающим «русские начала», — не более, чем недоразумение. Западничество, в первую очередь благодаря своим социалистическим и революционным тенденциям, окажется защитником всех тех сторон русской жизни, которые оно, казалось бы, так решительно отвергает [92] {890} .
92
В этой связи характерен пример Кельсиева, друга и сотрудника А. И. Герцена: именно антиевропейскими и патриотическими мотивами был обусловлен его переход на монархические позиции (ср.: Архив русской революции. Берлин, 1923. Т. 11. С. 248; Paul Call. Vasily Kelsiev. An encounter between… Russian Revolutionaries and the Old… Believers. Belmont, USA. P. 183–197).
О том, что значение подобных идей далеко не ограничивалось одной лишь сферой чистой теории, свидетельствует примечательный факт: еще в девятнадцатом веке царское правительство научилось ставить социальную революцию себе на службу и использовать ее во внешнеполитических целях. Так, например, предоставляя крестьянам из западных окраин империи (находившимся в полуфеодальных условиях) некоторые преимущества по отношению к их помещикам (для которых нередко были характерны прозападные и антирусские настроения), власти стремились крепче привязать эти провинции к империи [93] .
93
Советский востоковед М. П. Павлович с удовлетворением цитирует доклад, датированный 1909 годом (см.: Тигранов. Экономическое и социальное положение в Персии. СПб., 1909), автор которого утверждает, что в иранском Азербайджане крестьяне «мечтают» о присоединении к России (М. П. Павлович, С. Иранский. Персия в борьбе за независимость. М., 1925. С. 15).
Философско-исторические предпосылки этой политики нетрудно обнаружить в мессианистских воззрениях славянофилов, в частности, у Юрия Самарина{891}. В 1846 году сам Николай Первый писал о польских крестьянах, принимавших участие в подавлении антироссийских выступлений польского дворянства. Поведение крестьян вызвало у него чувство удовлетворения, и он приказал щедро наградить их. Этот самодержец писал, что многим кажется, будто в Галиции крестьяне имеют свое собственное представление о коммунизме, поскольку местные крестьяне убивают господ всякий раз, когда появляется законный предлог. Там это хорошо, но было бы опасно позволить этому движению распространиться в России, — заключал царь{892}.
Спустя десять лет Самарин утверждал: «Наше правительство… в таком положении, что… оно может легко усвоить весь механизм революционной пропаганды, ни …на волос не теряя власти»{893}.
Подавление польского восстания 1863 года, по преимуществу дворянского, совпало с замедлением, если не приостановкой либеральной внутренней политики Александра Второго. О том, насколько радикальными были меры, предпринятые российскими властями для разгрома восстания, можно судить по словам Александра Второго, адресованным Н. Милютину (последний слыл и в действительности являлся приверженцем радикальных реформ в аграрном вопросе). Ступай в Польшу; примени там свою красную программу против польских магнатов! — приказал ему Александр{894}.
О том, как аграрная революция служила политике русского царя, свидетельствуют сообщения придворных сановников того времени: «…Муравьев привез в западные провинции агентов, которые отождествляли интересы России и революции. Мы как-то представляли себе, что дело России укрепится в западных провинциях, если мы… искуственно используем крестьян против помещиков. Для этой цели мы держали там таких людей, которых мы — в самой России — не стали бы терпеть на государственной службе…»{895}.
Должности мировых судей и служащих новосозданного департамента по крестьянским делам, особенно в западных провинциях, были доверены таким людям, которые были воспитаны в духе ненависти к помещикам и к имущественному неравенству, — сообщал другой источник. В подтверждение своих слов он приводил следующие примеры: в одном поместье мировой судья остался стоять на мосту и, указывая на поместье, сказал толпе народа, что все это принадлежит простым людям. Другой мировой судья заявил, что самым лучшим решением было истребить всех дворян{896}.
Однако радикальные западники сами сознавали противоречие между той политикой, которую бюрократия проводила в России, и той, что применялась на окраинах. Так, например, в 1876 году Драгоманов резко выступил против «московского полусоциализма», насаждаемого царским правительством в задунайских землях. Драгоманов полагал, впрочем, что, как и в Польше после 1863 года, побуждением к этому был крестьянский мессианизм Герцена {897} . В самом деле, хотя Герцен и иронизировал по поводу революционной политики «Спартака на троне», он никогда ее не отвергал [94] .
94
Касаясь мер, которые принимали российские власти, подавляя польское восстание 1863 года, лорд Элленборо говорил: «В данный момент российский император — первый революционер в Европе… Возмущение масс против собственности (принадлежащей польским помещикам) идет полным ходом, и император возглавляет его» (цит. по: Kucharzewski. Origins. P. 380). А пятнадцатью годами раньше Доносо Кортес, клерикально-монархический идеолог, выступая в испанском национальном собрании, указывал, что «славянство давно уже связало себя с революцией» (ответ Герцена на это высказывание хорошо известен, ср.: Герцен (1919). Т. 8. С. 40 и сл.; см. также: Герцен (1919). Т. 16. С. 462, 429 и сл.)
Консерватор-монархист Катков, смертельный враг Герцена, защищал аграрную политику «русских революционеров» в Польше от критики, раздававшейся из консервативного лагеря{898}. А ультраконсерватор Победоносцев сам проводил подобный курс по отношению к эстонскому и латышскому крестьянству, стремясь к русификации Прибалтики{899}. Наконец, своего рода «византинист» Константин Леонтьев, с присущим ему радикальным антиевропеизмом, в письме, написанном в начале восьмидесятых годов и не предназначавшемся для печати, выражал надежду на то, что Россия сможет дать достойный ответ разрушительным силам, проникающим в нее из Европы: это произойдет, если русский царь поставит себе на службу силу социализма: «Иногда я предчувствую… что русский царь… станет во главе социалистического движения и организует его, как Константин способствовал организации христианства… Но что значит организация? Организация означает принуждение, благоустроенный деспотизм, узаконивание… постоянного насилия личной воли граждан…». Леонтьев придерживался того мнения, что организация такого сложнейшего, прочного и нового рабства, каким является социализм, едва ли возможна без мистики…{900}
Но не на мистике было основано то, что идеолог монархического панславизма Данилевский писал в своей знаменитой книге «Россия и Европа», считая, что у России счастливая судьба. Для усиления власти требуется не политика подавления и угнетения, но политика освобождения, — утверждал Данилевский. В этом, быть может, единственном в своем роде совпадении этических мотивов и политических выгод — залог ее великой судьбы{901}.
Однако в силу тех внутренних противоречий, о которых шла речь выше, петербургская империя не смогла последовательно проводить подобную внешнеполитическую программу. Это стало возможным лишь после большевистской революции — но тогда уже при невероятной радикализации принципов, лежавших в основе «политики освобождения».