ЖАНРЫ

Россия и мессианизм. К «русской идее» Н. А. Бердяева
Шрифт:

По мнению Бердяева, марксистский максимализм — это самая ярая, самая последовательная разновидность мещанства — ибо в марксистском максимализме мещанство находит свое наиболее концентрированное выражение{788}. Большевистская ненависть к буржуазии — одна из важнейших движущих сил большевизма — в действительности является родом зависти к конкуренту. Ведь пролетариат — никоим образом не антипод буржуазии. Пролетариат — это потенциальная буржуазия, равно как и сама буржуазия в конечном итоге — насытившийся пролетариат. Уже в 1863 г. Герцен осознавал, что работник любой из стран — будущий мещанин{789}. Бердяев писал, что антипод мещанина — это странник, искатель, который в этом мире чувствует себя временным пришельцем; у него нет ни своего града, ни домашнего очага, он стремится в «грядущий Град». Можно сказать, что в революции русская отгороженность от мира преодолела сама себя. С одной стороны, страннический порыв стал одной из идеологических предпосылок антикапитализма, с другой — жертвой сталинизма. Ханс Мюлештейн охарактеризовал победу марксизма в России как «разрушение последнего сохранившегося целостного реликта христоверующего [christusgl"aubigen] средневековья…»{790}. В действительности его изнутри сокрушил грядущий и вечный мещанин-хам, скрывавшийся под хилиастической маской «революционера»{791}. Видение Хомякова (с. 167) воплотилось в жизнь с точностью, да наоборот: мещанство одержало победу и в России. В сталинскую эпоху русский человек был связан узами повседневности, приобретательства и собственности крепче, нежели в какую бы то ни было эпоху русской истории. Так называемый «новый человек», созданный «коммунизмом», может быть, и нов в контексте русской истории. И, однако же, он стар как мир — это не кто иной, как вечный мещанин.

Глава 13

Внутреннее противоречие петербургской системы и диалектика идеологий русской революции

При изучении корней большевизма, которые можно отыскать в духовной истории России, решающим является то обстоятельство, что большевизм возник из соединения двух элементов: теократических устремлений, сохранившихся в народном сознании, и западноевропейского Просвещения в самом радикальном его варианте.

Накануне революции разрыв между средневековым миросозерцанием отцов церкви и житиями святых, с одной стороны, и «современным» радикальным позитивизмом, атеизмом и материализмом, с другой, носил в России не хронологический, но социологический характер. Благодаря революционным преобразованиям Петра Первого — Пушкин не случайно сравнил его с Робеспьером{792} — на идеологическом фундаменте традиционной религиозной царской харизмы выросла сугубо секулярная надстройка, сконструированная по образцу западноевропейского абсолютизма. В напряжении, проистекавшем из этого внутреннего противоречия петербургской системы, ознаменовавшем всю историю династии Романовых начиная с Александра Первого, уже содержались корни русской революции.

Напротив, в старом Московском царстве мировоззрения не варьировались в зависимости от социальных различий; напротив, ничто не нарушало духовную гомогенность общества. Потому-то, с исторической точки зрения, петровские реформы, повлекшие за собой секуляризацию и рационализацию государства, представляли собой революцию сверху [74] .

Славянофил Самарин, отвергший петровские преобразования, видел в рационалистически ориентированном абсолютизме революционное посягательство на живую действительность во имя абстрактной догмы или революционное насилие {793} . Александр Герцен, чье отношение к Петербургу можно сравнить с двуликим Янусом, также усматривал в новой системе потенциальные зачатки революции {794} . Примечательно, что здесь Герцен был согласен со своим консервативным оппонентом Катковым.

74

Еще А. И. Герцен писал, что из петровской системы мог вырасти как остроконечный прусский шлем, так и красный якобинский колпак, и что царь в образе Спартака не вызвал бы у него удивления (ср.: Герцен (1919). Т. 16. С. 428 и сл.).

С другой стороны, консервативная идеализация традиций московской Руси, глубоко укорененных в народном сознании, неминуемо означали революционное отрицание петербургской империи. Все первые сто лет ее существования были ознаменованы самыми серьезными опасностями именно с этой стороны, и в первую очередь со стороны староверов, а также многочисленных проявлений «раскольничьего духа»: стрелецким бунтом, восстанием Пугачева («за старину, за… мужицкого бога… за бороду») и т. д. Примечательно, что именно тогда «промосковские» тенденции представляли собой главный источник крамолы.

Отождествление государства с Просвещением и рационалистическим космополитизмом достигло апогея при Екатерине Второй (1762–1796). Что же касается традиционного теократического фундамента российской монархии, то его роль, напротив, была сведена к минимуму {795} . Просвещение — принцип, воплотить который и была призвана та «надстройка», что была воздвигнута в петербургский период, — начало разъедать теократический фундамент государства. Наглядным примером тому может служить выступление А. Н. Радищева. А восстание декабристов в 1825 году уже с полной очевидностью продемонстрировало, к чему может привести монархию действительная европеизация. Потому-то государство и отказалось от прежнего цивилизаторского курса; его новая культурная политика была направлена на то, чтобы максимально увеличить расстояние между европейским образованием и народными массами России {796} . Началось возвращение империи к старому теократическому принципу — последний рассматривался теперь как противоядие против разрушительных обольщений, ставших результатом самой имперской политики. Ибо в глубинах народного сознания религиозная вера в царя ничуть не утратила силы. Примечательно, однако, что Николай Первый именовал себя «первым дворянином империи» — вопреки принципу народности и бессознательно подражая «разрушительнице» Европе [75] .

75

Характерно, что на полях «Народного катехизиса», автором которого был декабрист Никита Муравьев, стремившийся подорвать религиозные основы самодержавия, Николай Первый написал «quelle infamie!» — написал по-французски, а вовсе не на церковнославянском, на котором составлялись императорские прокламации «к православному народу» (ср.: Восстание декабристов. Материалы. Л., 1925. Т. 1. С. 322).

Поэтому славянофильство, возвеличивавшее старую, почвенную, православную Русь и отвергавшее «разрушительный» европеизм, в самом начале выглядело столь же революционным и подозрительным, столь же «красным» и «коммунистическим», столь же враждебным государству, что и радикальное западничество {797} . Правда, при Александре Втором славянофильство постепенно превратилось в официальную охранительную идеологию {798} . Учение Константина Аксакова, считавшего «механический» принцип правовых гарантий, а вместе с ним и самое государство как социальную несвободу, всего лишь неизбежным злом (не случайно его считали одним из теоретических источников бакунинского анархизма) [76] {799} трансформировалось в одну из основных составляющих неограниченного абсолютизма, не признававшего никаких «гарантий» [77] .

76

Кизеветгер отрицал существование славянофильских корней у анархизма Бакунина, хотя последний сам говорил, что враждебность Константина Аксакова к государству превосходила его собственный анархизм и была его предпосылкой (см.: Bakunin. Briefwechsel. S. 149; ср.: Н. В. Устрялов. Политическая доктрина славянофильства // Известия юридического факультета. Харбин, 1925. Т. 1. С. 64).

77

Своеобразную аналогию эволюции, которую пережило славянофильство, можно усмотреть в переходе от ленинского полуанархического учения об отмирании государства в результате классовой борьбы к сталинской ультраавтократической абсолютизации государства.

Такая трансформация не в последнюю очередь была делом рук Н. К. Победоносцева, выдающегося охранительного государственного деятеля петербургской эпохи на самом ее излете. Однако и его произведения прекрасно иллюстрируют внутреннюю раздвоенность этого консерватизма. Критика в адрес просвещения и рационализма, представляющих собой, по мнению Победоносцева, насилие над бытием в его разнообразных формах — насилие во имя абстрактного разума, неминуемо должна была относиться не только к рационалистическому радикализму, который она призвана была опровергнуть, но и к самой петербургской системе, укреплению которой, как предполагал Победоносцев, она служила. Именно он утверждал, что те европейские государственные деятели, которые видят в революционерах, выступающих против церкви, семьи и собственности, врагов цивилизации, сами неосмотрительно осуждают органически возникшие отношения и разрушают традиции, созданные народным духом и историей; они сами насилуют те самые условия действительной жизни, которые отрицаются отъявленными врагами цивилизации, революционерами{800}.

Победоносцев не замечал, однако, того, что такие его рассуждения в корне подрывали петербургскую систему. Он повторял, что старые учреждения, старые традиции — великие вещи, что они живут в сердце народном, и их ничем нельзя заменить{801}. И сам же с очевидным успехом осуществлял такую «замену» на практике, оставаясь на посту обер-прокурора Святейшего Синода, откровенно неканонического учреждения, само создание которого представляло собой «революционное» вмешательство в церковную традицию{802}.

Еще более очевидно внутреннее противоречие консерватизма у Каткова. Его консерватизм имел значительно более «западный» вид, нежели у Победоносцева, и тем не менее, он был, пожалуй, типичнее — как воплощение государственной идеологии на закате самодержавия. Во имя консерватизма и частной собственности Катков выступал против «мира» — русской крестьянской общины. Такой консерватизм «консервировал» нечто, существовавшее на Западе — но никак не в России, и это хорошо показал Иван Аксаков{803}. Ибо введение частноправовой собственности на землю в России датировалось лишь екатерининской эпохой (на что Победоносцев сам указывал в своем учебнике гражданского права!{804}) и осталось чуждо народному сознанию.

Именно по отношению к проблеме собственности на землю идеология революционного народничества была намного консервативнее, чем взгляды Каткова {805} , а эсеровская программа-чем программа П. А. Столыпина. Однако и народничество несло в себе характерное раздвоение, ознаменовавшее петербургскую эпоху. Идеология левого народничества (о консервативном народничестве пойдет речь ниже, в связи с идеологией черносотенства) возникла благодаря влиянию антигосударственных элементов славянофильства (в противовес тем тенденциям, которые впоследствии воплотились в монархическом панславизме и политическом консерватизме) на революционное западничество, духовным фундаментом которого было просвещение. Результатом стали идеализация мира (крестьянской общины) и русского мужика, а также представление о спасительной роли России, т. е. идеи, первоначально представлявшие собой достояние религиозного славянофильства. Так сформировалась идеология революционного народничества, впоследствии поглощенная большевизмом, идеология, творцом которой был Герцен. Однако религиозные мотивы, проникая в народническое мировоззрение, неизменно приобретали внецерковную форму. Ведь религии даже в качестве специфической духовной сферы суждено было стать мишенью нападок на государство и его церковь [78] {806} .

78

Иван Аксаков, убежденный славянофил и монархист, сам называл церковь гигантским государственным учреждением или департаментом мирской власти с немецким бюрократизмом и тем же самым принципом Не-Правды (И. Аксаков. О казенщине в церковном строе // И. Аксаков. Сочинения. Т. 2. С. 428–432). Аксаков предупреждал, что, являясь частью светского государства, русская церковь должна разделить судьбу всякого светского государства (И. Аксаков. Т. 4. С. 120–127).

Как уже упоминалось выше, революционный характер русского западничества, источником которого был рационализм государственной надстройки, воздвигнутой в результате петровских преобразований, обратился против теократического фундамента, на котором она зиждилась. Потому-то даже домарксистские идеологи русского революционного движения отрекались от того, что формально составляло идеологическую основу русской государственности, т. е. враждебно относились к церкви, а тем самым и к религии в целом — постольку, поскольку речь шла о критике существующего общества. Эта враждебность носила, однако, этический, а стало быть (в российских условиях) — в конечном итоге религиозный характер. Это и стало причиной глубочайшего внутреннего противоречия, которым была отмечена идеология народничества: утилитаризм и эгоизм в теории сочетался с идеализмом и героическим самопожертвованием на практике.

Поделиться с друзьями: