ЖАНРЫ

Россия и мессианизм. К «русской идее» Н. А. Бердяева
Шрифт:

Уже давно было замечено, что религиозный идеал преображения всего материального, присутствующий в русской православной литургии, послужил исходным пунктом для большевистского материализма. (Таким образом, существует нечто вроде взаимосвязи между религиозной философией, например, Карсавина и культом электрификации в ленинской России) {145} .

Представление об этом диалектическом соотношении — и не только противостоянии (антитезисе) — традиционной русской религиозности и большевистского материализма до сих пор не нашло, однако, отражения в общепринятых «западных» научных исследованиях, посвященных России [11] .

11

До недавнего времени исключением являлась лишь работа Э. Фон Хиппеля «Большевизм» (см.: Е. Von Hippel. Bolschevismus. Duisburg, 1948).

Но есть несколько стихотворных примеров, иллюстрирующих традиционный идеал обожествленной материи в «механизированном» варианте раннего большевизма, особенно «Железный Мессия» В. Т. Кириллова:

Вот он — спаситель, земли властелин, Владыка сил титанических, В шуме приводов, в блеске машин, В сиянии солнц электрических. Думали — явится в солнечных ризах, В ореоле божественных тайн, А он пришел к нам в дымах сизых С фабрик, заводов, окраин. Вот он шагает чрез бездны морей, Непобедимый, стремительный… Новое солнце он миру несет…{146}

Не менее выразительные образцы подобного мировосприятия можно найти у другого пролетарского поэта — А. К. Гастева («Мы посягнули»):

Мы не будем рваться в эти жалкие выси, которые зовутся небом. Небо — создание праздных, лежачих, ленивых и робких людей. Ринемся вниз. Вместе с огнем и металлом, и газом, и паром нароем шахт, пробурим величайшие в мире туннели, взрывами газа опустошим в недрах земли непробитые страшные толщи… О, мы уйдем, зароемся в глуби, прорежем их тысячью стальных линий… Сольемся с землей: она в нас, и мы в ней. Мы войдем в землю тысячами, мы войдем туда миллионами, мы войдем океаном людей. Но оттуда не выйдем, не выйдем уже никогда… Мы погибнем, мы схороним себя в ненасытном беге и трудовом ударе. Землею рожденные, мы в нее возвратимся… но земля преобразится… кругом закованный сталью земной шар будет котлом вселенной, и когда, в исступлении трудового порыва, земля не выдержит и разорвет стальную броню, она родит новых существ, имя которым уже не будет человек. Новорожденные не заметят маленького, низкого неба, потерявшегося во взрыве их рождения, и сразу двинут всю землю на новую орбиту, перемешают карту солнц и планет, создадут новые этажи над мирами [12] . …Вселенная наполнится тогда радостным эхом труда, и неизвестно где рожденные аккорды зазвучат еще о больших, незримо и немыслимо далеких горизонтах {147} . …Загудят, запоют заунывно по свету, тоскуют в ущельях холодные рельсы. Говорят и звенят по лесам перепевом далеким больших городов. …Дивно я сжал мою землю-планету стальною, прокованной волей. Дерзко на бой вызывал я земные, когда-то ужасные, злые стихии; но я их победил, приручил, заковал.

12

Достойно внимания, что Есенин, крупнейший крестьянский поэт России, чье мировоззрение ни в коей мере не было затронуто ни материализмом, ни ленинским технократическим пророчеством, ожидал, тем не менее, исчезновения Вселенной и установления связей между планетами и т. д. после того, как люди постигнут брачный союз Неба и Земли (ср.: Есенин. Ключи Марии. М., 1920). В данном случае Есенин воспроизвел фольклорную космологическую традицию.

…О, много погибнет… Умрут без числа… Но я знаю, уверен: скуют, опояшут вселенную быстрыми, сильными рельсами воли. То-то родится в усильях железных, то-то взойдет и возвысится, гордо над миром взовьется, вырастет новый, сегодня не знаемый нами, краса-восхищенье, первое чудо вселенной, бесстрашный работник — творец-человек{148}. Земля задрожит… Приготовьтесь… Многие годы, века строили мы кран. …Напряженный металл крана грелся, горел, преображался. Весь кран слился, спаялся, нашел в себе новую, каленую, металлическую кровь, стал единым чудовищем… с глазами, с сердцем, душой и помыслами. …Что нам затонувшие суда, рухнувшие виадукты, вокзалы, города и государства? Что гиганты горы? Мы тронем… землю. …Мы исполним грезу первых мучеников мысли, загнанных пророков человеческой силы, великих певцов железа. Вавилонским строителям через сто веков мы кричим: снова дышат огнем и дымом ваши порывы, железный жертвенник поднят за небо, гордый идол работы снова бушует. Мы сдвинем, мы сдвинем нашу родину-землю{149}. На жутких обрывах земли, над бездною страшных морей выросла башня, железная башня рабочих усилий. …Руки и ноги ломались в отчаянных муках, люди падали в ямы, земля нещадно их жрала. Сначала считали убитых, спевали им песни надгробные. Потом помирали без песен прощальных, без слов. Там, под башней, погибла толпа безымянных, но славных работников башни… Бетон — это замысел нашей рабочей постройки, работою, подвигом, смертью вскормленный. Тяжела, нелегка эта башня земле. Лапы давят, прессуют земные пласты. И порою как будто вздыхает сжатая башней земля; стоны тянутся с низов подземелья, сырых необъятных подземных рабочих могил. А железное эхо подземных рыданий колеблет устои и все об умерших, все о погибших за башню работниках низкой железной октавой поет. …Рельсы и балки вздымаются кверху, жмутся друг к другу, бьют и ловят друг друга… Их пронзил миллион раскаленных заклепок — и все, что тут было ударом отдельным, запертым чувством, восстало в гармонии мощной порыва единого… сильных, решительных, смелых строителей башни. …Зарыдают сильнее… навзрыд зарыдают октавы тяжелых устоев, задрожит, заколеблется башня, грозит разрушеньем, вся пронзенная воплями сдавшихся жизни тяжелой, усталых… обманутых… строителей башни. …Не разбить, не разрушить, никому не отнять этой кованой башни, где слиты в единую душу работники мира, где слышится бой то отбой их движенья, где слезы и кровь уж давно претворились в железо. Пусть будут еще катастрофы… Впереди еще много могил, еще много падений. …Все могилы под башней еще раз тяжелым бетоном зальются, и на городе смерти подземном ты бесстрашно несись{150}.

Несмотря на то, что, с сугубо эстетической точки зрения, такое обожествление техники едва ли нашло бы официальное признание «социалистического реализма», в социологической и политической области наследие Гастева (пусть без его имени!) все еще господствовало при Сталине. Образ будущего, нарисованный им, — в последних двух фразах уже дышит как бы атмосферой сталинского ГУЛАГа. Одухотворив материю, человек стал ее рабом. Уже Владимир Соловьев предвидел, что социализм (правда, он имел в виду не марксизм, а сен-симонизм) несет эту опасность: порабощение человека той самой материей, в спасении и одухотворении которой как раз и состоит его подлинное призвание{151}.

Этот мотив можно найти и у Достоевского, примечательно то, какое завершение он получает в «Братьях Карамазовых». Там говорится: «Люби… на земле и лобызай землю, целуй и., люби…, исступления не стыдись». «Тишина земная как бы сливалась с небесною, тайна земная соприкасалась со звездною… Он <Алеша — М. C.> не знал, для чего обнимал ее <землю — М. C.>, он не давал себе отчета, почему ему так неудержимо хотелось целовать ее… всю, но он целовал ее плача, рыдая и обливая своими слезами, и исступленно клялся любить ее, любить во веки веков»{152}. Известно, что Достоевский собирался продолжить роман, показав превращение главного героя, послушника Алеши Карамазова, в фанатика-революционера. Еще Карл Нетцель почувствовал, что бескомпромиссность по отношению к эмпирической действительности, присущая русской революционной традиции, восходит к традиции церковной{153}.

Ее максимализм соответствует тому, что Кант некогда назвал «трансцендентальной иллюзией». Речь идет о стремлении полностью воплотить Абсолют несмотря на мир эмпирических явлений. «Я жажду того, что находится не в этом мире». Эта формулировка принадлежит Мережковскому, убежденному религиозному революционеру. Александр Блок, величайший из русских поэтов-символистов (симпатизировавший партии левых эсеров, вступившей в союз с большевиками), писал в 1918 году, что ценность жизни зависит от безграничности предъявляемых ей требований и представляет собой результат веры — не в то, чем мир является, а в то, чем он должен стать{154}. Народник В. Г. Короленко выразил то же самое в простых словах: он страстно желал, чтобы то, что он считал справедливым, осуществилось немедленно!{155}

Абсолютное подчинение твари воле всемогущего творца, выражением которой является существующий на земле миропорядок — в смысле бессильного страха, испытываемого тварью по отношению к творцу, редко встречается в послепетровской русской религиозной традиции. Там, где его можно обнаружить, как, например, у Константина Леонтьева, сразу же появляются крайне реакционные политические выводы. Примечательно, что мировоззрение Леонтьева осталось сравнительно изолированным явлением в духовной истории России — как с религиозной, так и с политической точки зрения. В самом деле, Леонтьев, как справедливо заметил Г. Флоровский, не верил в способность мира к преображению{156}: «…Народ должен быть удержан свыше. При меньшей свободе… будет больше в смирении… для задержания народов… для наиболее позднего наступления последних времен»{157}.

Более влиятельный консерватизм Победоносцева, которого Бердяев не случайно сравнил с Лениным, основывался на сходных мировоззренческих предпосылках{158}. Правда, Ленин, с его принятием, более того, утверждением объективно данных возможностей сущего и, в частности, возможностей массового террора, оказался, как бы парадоксально это ни звучало, более «консервативен», чем Победоносцев: примечательно, что беспрестанные нападки Ленина на буржуазию и «буржуазность» никогда не обращались против «буржуазно-мещанского духа», как это было характерно для Победоносцева{159}. Именно последний напоминал, что этот-то дух и подавлен со всех сторон фактами, они властвуют над ним. Результат: человек «пошлых путей»… От слепой покорности фактам в нем гаснет последняя искра того света, который освещает все существа, достойные имени человека.

Разоблачая «филистерскую» сущность буржуазии («Если бы Гете писал в наше время, он написал бы в „Фаусте“: В начале был факт»), ультраконсерватор Победоносцев в этом обнаруживает «удивительное» сходство взглядов с левым эсером Ивановым-Разумником — несмотря на то, что этот революционер искал в революции как раз «духовное преображение», о чем свидетельствуют многочисленные страницы эсеровского «Знамени Труда» {160} . Ибо в России (недаром правое гегельянство не имело здесь успеха {161} ) опора на «наличные факты» никогда не рассматривалась в качестве главного духовного фундамента консервативной политики. Русский консерватизм, как монархический, так и сталинский (ибо сталинская Россия во внутриполитическом отношении долго продолжала оставаться как бы самым консервативным государством на земле {162} ), основывается на абсолютизации действительности, которая в конечном итоге достигается посредством постоянно повторяющегося в России смешения эмпирической действительности с тем миром, который уже подвергся эсхатологическому преображению. Так, основу монархического консерватизма составляет христианский натурализм («почвенничество» Достоевского и его эпигонов), тогда как советский восходит к натурализму сотериологическому (сущность последнего составляет марксистское учение о «спасении», достигаемом в результате классовой борьбы) [13] .

13

Задолго до революции попытка обнаружить и показать абсолютное христианское совершенство, описывая окружающую действительность, привела к духовной катастрофе Н. В. Гоголя. Его трагедия была, по существу, следствием трагического противоречия между ужасами, возникавшими при художественном изображении непреображенной («без-образной») реальности (ср.: К. Мочульский. Духовный путь Гоголя. Париж, 1934. С. 96–98), и верой Гоголя в теургическое преображение жизни. Эту проблематику Гоголя унаследовали русские нигилисты (ср.: Astrow. Seelenwende, Die Geisteskampfe der Neuzeit im Spiegel der russischen Literatur. Freiburg i Br., 1931. S. 289). Нигилизм Писарева, с его обвинениями в адрес искусства от лица «природы», в некотором отношении представлял собой систематизацию тех выводов, к которым консерватор Гоголь пришел, поэтически воплотив теургическую трагедию «Мертвых душ».

Вместе с тем русский радикализм развивался параллельно левому гегельянству, совпадая с ним прежде всего в непризнании того, что «все действительное разумно». Белинский, которого принято считать «родоначальником» русской революционной интеллигенции, подобно Бакунину, первоначально исповедовал консервативные принципы правого гегельянства. Вскоре, однако, он сформулировал свой знаменитый тезис: «Существует палач, и его существование разумно. Тем не менее, он нежелателен и отвратителен»{163}. Тому подобное высказал в начале двадцатого века мистик Александр Добролюбов: «Почему ты (Господи) не начинаешь ткать пелену бессмертия? Твое первое одеяние, человек, из плоти. Ты сам выткал его. Но сколько в нем зла и смерти! На раковой опухоли убийства покоится мир… Боже этого века, слушай меня! Я не могу принять этот мир, каким бы величественным он ни был. До тех пор, пока последний ничтожнейший степной колосок обречен умереть, до тех пор, пока все не станет бессмертным, я не могу принять твой мир!»{164}

Поделиться с друзьями: