Рождение музыканта
Шрифт:
Левушка надкусывает яблоко, с видом знатока подносит его к свету и закладывает за щеку тянучку.
– Я вам такое прочитаю, чего еще никто не знает!
– Да читай же, чорт!
Новая тянучка исчезает вслед за яблоком, и Левушка высоко откидывает кудрявую голову:
Как я люблю мою княжну,Мою прекрасную Людмилу,В печалях сердца тишину,Невинной страсти огнь и силу…Лев Пушкин читает нараспев, подражая старшему брату – сочинителю. Все, что сочиняет Александр, навсегда застревает в Левушкиной памяти. Еще только набросал Александр Сергеевич новые строки, еще типографщики в глаза их не видели, а Лев Сергеевич уже непременно обнародует их. Благородные пансионеры знают полное собрание сочинений Александра Пушкина, никогда не выходившее в свет. Они знают все стихи, которые сочинил старший Пушкин, учась в Царскосельском лицее, и все предерзостные оды и эпиграммы, которых никогда не пропустит ни один цензор. Благодаря Левушке пансионеры знают все, что и сейчас пишет сочинитель, живущий в Коломне, неподалеку от пансиона. И потому пансионеры осведомлены о злоключениях Руслана и Людмилы ничуть не хуже, чем сам автор поэмы, разбрасывающий брульоны на столах.
Благословен тот, кто встретил на пути своем поэта, но да будет счастлив и тот, кто, довольствуясь малым, слушает брата твоего, беспечный поэт!..
Левушка читает, и стихи текут звонким потоком. Но еще звонче бьет подковой о землю борзый конь, что несет Руслана.
Еду, еду… не свищу,Как наеду – не спущу…Лев Пушкин делает широкий жест, словно приглашая Руслана явиться в сборную, но и будущий победитель Черномора не властен над оковами пансионских правил. Вместо Руслана по коридору опрометью скачет вконец осипший звонок, и дядьки, войдя в сборную, бросаются к свечам. Все темнеет в Благородном пансионе, точно грозный карла Черномор вдруг простер над ним свою зловещую бороду.
Пансион спит. Спят питомцы, наславу потрудившиеся в чехарду и в трынку. И грезятся им, отпрыскам первенствующего в империи сословия, новые подвиги, ристалища и труды. А есть и такие, которые ни о чем не грезят ни во сне, ни наяву. Если же и случится, что вдруг привскочит на постели такой пансионер и стремглав бросится вон из спальни, значит после ужина прихватил лишнего от домашних кульков.
Но случается и так, что неслышно странствуют по спальням беспокойные тени. Трудно даже сказать, принадлежат ли те тени к миру вещественному или так же призрачны они, как и самое прозвище их «либералы».
Либералами именует начальство крикунов, которые порицают мероприятия правительства и не уважают начальников, даже и тех, кои занимают значительные места. Эти вертопрахи склонны трактовать о конституциях, учат наизусть возмутительные стихи и сверх всего ниспровергают спасительные догматы христианства. Они насмехаются над шагистикой, пророчествуют о переменах в государстве, хулят верноподданных и при всем том имеют дерзость именовать себя и приверженцев своих истинными патриотами…
Все это так, и о том собраны в Министерстве полиции многие верные справки, дабы безошибочно узнавать каждого либерала по его повадке…
Однако при чем же тут Благородный пансион и питомцы, взращиваемые в нем для пользы отечества? Неоткуда, кажется, и проникнуть либеральному духу в Благородный пансион. Нет в пансионе ни входа, ни выхода без начальственного разрешения, и само начальство бдит. А если и просочилось что-нибудь в пансион, так разве одна сомнительная кличка. А впрочем… как знать? Если, например, воспитанник ни в лапту, ни в свайку не играет и стихи пишет – куда его тогда причислить? Хотя бы и Маркевича Николая взять. К тому же еще если он Малороссию Украйной именует и о гайдамаках бредит?.. А зачем Сергей Соболевский Дон-Кишота читает и испанский язык учит? А Глебов Михаил и совсем отпетый: приносит в пансион «Дух журналов», а в том журнале вместо того, чтобы о богоустановленных законах говорить, именно о конституции и прорицают. Опять же и Мельгунов Николай, – хорошо еще, что начальство ничего о «Приближении весны» не ведает. А если с умом разобраться, то в приближении весны не ту ли же конституцию разуметь можно?.. Про Пушкина Льва и говорить нечего: по брату-сочинителю все видно. И если уж перебрать по спискам – на Глинке Михаиле тоже остановиться следует: хоть в науках и добродетели преуспевает, а дружбу не иначе, как с либералами водит. Есть и еще один сомнительный признак: ни при одном из этих питомцев нет в пансионе собственных крепостных людей. Будто и не благородные дворяне, а какие-нибудь бездушные разночинцы. И на это бы давно пора обратить внимание…
Нет, не бодрствует пансионское начальство, а прямо сказать, беспробудно спит…
А по спальням перебегают призрачные тени… И все, как одна, – к кровати Сергея Соболевского. Собрались там в кучку и шепчутся. А к ним пробирается еще один, совсем уж бледный и мечтательный призрак.
– Новых стихов хотите? Есть у меня элегия – прочту, пожалуй!..
– Ну тебя к шуту, Родомантида! – ответила элегическому поэту курчавая коренастая тень голосом Левушки Пушкина.
Сергей Соболевский также подтвердил:
– Иди к шуту, Элегия!
Но Саша Римский-Корсак все-таки не отошел, а, вздохнув, уселся на койку, и койка заскрипела под его дородным, упитанным телом.
Левушка Пушкин, едва освещенный ночником, продолжал чтение из братниной поэмы:
Все смолкли, слушают Баяна:И славит сладостный певецЛюдмилу-прелесть и Руслана,И Лелем свитый им венец…Соболевский, Глебов и Маркевич записывали стихи, торопясь угнаться за Левушкой:
И славит сладостный певец…Совсем поздно, сквозь сон, Глинка услышал, как в мезонин кто-то вошел. Воспламененное воображение пансионера еще парило в волшебных садах Черномора и ждало явления Руслана, а посреди комнаты стоял гувернер и рассеянно оглядывал своих питомцев. На гувернере было старенькое, ветром подбитое полупальто, расстегнутое на все пуговицы; в карманах, как всегда, топорщились рукописи, а из-под отворота сюртука выглядывала увесистая тетрадь, перетянутая бечевкой. Гувернер постоял, потом начал было застегивать свое пальто, но тут же решил, что дома это вовсе ни к чему, и, наткнувшись на встречный стул, пошел в свою комнату.
– Голову, голову нагните, Вильгельм Карлович! – заботливо напутствовал его Михаил Глинка.
Двери в мезонине были для Вильгельма Карловича, пожалуй, и впрямь низковаты. Но не таков Вильгельм Кюхельбекер, чтобы перед чем-нибудь склониться. Ему по земле ходить, а головой парить в облаках, никак не ниже! Однако, услышав голос питомца, гувернер медленно, все с той же рассеянностью, повернул от дверей назад.
– А, это ты, сударик! Опять не спишь? Куда как нехорошо! – Вильгельм Карлович по гувернерской должности строжит, а близорукие глаза так и улыбаются питомцу. – Пусть себе лунатики не спят да романтические пииты на царицу ночи взирают. А ты же, сударик, музыкант!
Вот так новость! Да когда же Вильгельм Карлович успел это разглядеть?
Глинка лежал и прислушивался, как шагает по своей комнате бессонный гувернер, шагает и ведет с кем-то нескончаемый разговор. С кем бы? Батюшки-светы, опять с Гомером!.. Голос у Кюхельбекера был глухой и, как у всех людей, которые плохо слышат, с неожиданными выкриками:
Древнюю землю, всем общую матерь, хочу я прославить.Дышащих всех питает она и стоит неподвижно, добрая матерь,Но что Вильгельму Карловичу мать-земля? Дай ему волю – вселенную перевернет!
Глава седьмая
Звонок! Пансионеры, войдя в класс, садятся. Новый звонок – из парт вынимаются книги и тетради. Еще звонок… Но лекция во втором классе так и не начинается. Учитель российской словесности в глубокой задумчивости стоит у окна.
Вильгельму Карловичу Кюхельбекеру, может быть, меньше других известно, где он находится и для чего. Может быть, он еще не закончил спора, начатого вчера в Вольном обществе любителей российской словесности. А может быть, именно сейчас послышались Вильгельму Карловичу новые стихи, и поэт внимает им, забыв обо всем на свете.