Рождение музыканта
Шрифт:
– Софи, читали ли вы…
– Что, Мишель?
– Не что, а кого! – поправляет Глинка.
– Ах, скажите, пожалуйста, он еще учит! Ну, предположим, кого?
– Овидия!
– Кого? – переспрашивает Софи.
– А теперь уж не кого, а что, – снова поправляет Мишель, – «Ме-та-мор-фозы»!
Но прежде чем он успевает что-нибудь сказать об удивительных метаморфозах, которые происходят с некоторыми девицами, Софи возвращается к Ричардсоновой негоднице Клариссе. И только когда горничная подала им, как взрослым, чай, а Софи наскучила, наконец, разбухшая от слез Кларисса, она снова вернулась к роли светской хозяйки.
– Вы опоздали, Мишель, – говорит Софи, изящно помешивая ложечкой чай, – вчера мы уже выезжали с папа в концерт…
– Я видел афишку…
– Афишку! – Софи поднимает розовый пальчик. – Надо было самому слышать, как играл господин Гуммель. Сам Гуммель, Мишель! Разве это так трудно понять?
– Я слышал господина Гуммеля, – хмуро откликается Мишель, – дядюшка возил меня к нему…
У Мишеля нехватает храбрости признаться, что он сам играл господину Гуммелю тот самый a-mol’ный Гуммелев концерт, который был объявлен в афишке. И уж, конечно, он никогда не расскажет Софи о другой музыке, которую не играет ни Гуммель, ни Фильд. Самая замечательная девица ничего не поймет, если бы даже поведать ей о явлениях госпожи Гармонии в доме господина Отто… Но, должно быть, еще одна метаморфоза произошла в это время в дядюшкиной гостиной.
– Вы очень хорошо играли сегодня, Мишель! Как я завидую вам! – Софи говорила так же просто, как и год назад, без всяких прищурок. И голос ее опять звенел чистым серебром, а серебряные ниточки опять опутали Мишеля. Разорвать бы эти коварные путы и смело пробиться к Софи!
– Софи…
– Что, Мишель?
Он вздыхает.
Позволь душе моей открыться пред тобойИ в дружбе сладостной отраду почерпнуть,Скучая жизнию, томимый суетой,Я жажду близ тебя, друг нежный, отдохнуть!И какие же замечательные стихи Левушкиного брата вспомнились Михаилу Глинке. Как раз к случаю. Вся беда была в том, что вместо стихов Софи услышала только новый протяжный вздох, и они опять погрузились в молчание.
Софи, пригубив чай, снова вернулась к Клариссе, и тогда Мишель, наконец, решился отомстить за все:
…Что ж, проживу в безвестной тишине,Потомство грозное не вспомнит обо мне,И гроб несчастного в пустыне мрачной, дикойЗабвенья порастет ползучей повиликой…Но в гостиную совсем некстати вошла горничная.
– Барышня! – сказала она. – Почивать пора! Барыня настрого приказали…
– Иду, Даша, – ответила Софи и протянула руку Мишелю. – Доброй ночи, cousin!
Софи насмешливо прищурилась, и башмачки ее бойко застучали по паркету.
Прахом пошли благоприобретенные через Льва Пушкина стихи…
Мишель ворочался на кровати в гостевой, пока перед ним не предстал со свечой и в халате дядюшка Иван Андреевич.
– Я, маэстро, только на минутку к тебе… Да ты никак спишь? Ну, спи, спи!.. Соскучился я, признаться, у этих Салаевых… – Дядюшка говорил под сурдинку, хотя апартаменты Марины Осиповны находились на противоположной стороне вместительной квартиры. – Можешь ты себе вообразить, маэстро, за целый вечер – ни слова о музыке! И это люди!.. Да ты опять спишь? – Дядюшка прислушался, и хотя не получил ответа, все-таки продолжал: – А Моцарт, маэстро, именно в «Дон-Жуане» разрешил величайшие задачи драматической музыки!.. – И при мысли о Моцарте дядюшка храбро отбросил сурдинку: – О, Моцарт!..
Но племянник ничего более не слыхал. В гостевую комнату вошел длинноносый человек в пудреном парике и расшитом камзоле. Сам Вольфганг Амедей Моцарт сел за клавесин. Может быть, сегодня он решил, наконец, раскрыть тайну дерзкого, которому все прощает любовь?…Моцарт играл, но тайна Дон-Жуана так и осталась тайной. Должно быть, ее еще не похитил у женского сердца ни один поэт и никогда не раскроет ни один музыкант…
Колдовка Леста
Глава первая
Закутавшись в темноту, полногрудые музы стыдливо прячутся на расписном плафоне. Ни одна свеча хрустальной люстры не играет на угасшей позолоте лож. В невидимую бездну провалился партер, и тяжелый занавес наглухо закрыл сцену.
Только неуловимые шорохи тревожат тишину. Может быть, грызутся в подполье театральные крысы, а может быть, уже витают над залом пробужденные тени. Может быть, то Дафнис чарует резвую Хлою или Амур утешает опечаленную Психею, чтобы явиться ввечеру в волшебном балете вместе с летучею свитою добрых гениев и сильфид.
Но добрые гении еще сидят вместе с амурами в классах театрального училища за начатками российской грамматики, а проворные сильфиды украдкой поглядывают из дортуаров на Екатерининский канал: чей обожатель первый проскачет сегодня мимо заветных окон, густо замазанных мелом на клею?
Однако сегодня в Большом театре не будет ни волшебных полетов, ни шествия Флоры, ни апофеоза Гименею, и обожатели крылатых дев не поедут сегодня в театр. Тот, кто верен Терпсихоре, не ездит в оперу.
Может быть, предстанет перед толпой опера-итальянка или пышная дочь музыкальной Франции? Или, растолкав всех, явится колдовка Леста, прикинувшаяся для соблазна днепровской русалкой? Тогда пронырливая немка потрафит своей безвкусицей всем вкусам, а квартальные собьются с ног, водворяя на площади порядок. И впрямь: не дают ли сегодня «Лесту»?
Но еще не зажжены фонари у театральных подъездов, и ничего нельзя прочесть на афишках, забитых мокрым снегом. Не горит и за сценой ни один огонек. Все тонет в предвечерней тишине, все спит в призрачном царстве твоем, театр! Короли и принцессы, синьоры и гранд-дамы покинули сверкающий замок, и вот он висит, покрытый пылью. А там, откуда взлетали к театральному небу воздушные красавицы, там зияет черный, холодный люк. Сама кудесница-рампа ослепла, притаясь в неверной, дрожащей тьме.
Все спит в волшебном царстве всесильного царя Вымысла. Только пробужденные тени тревожат обманчивую тишину. Среди дремлющих кулис незримо восстает индийское царство: тяжелой поступью выступают боевые слоны, и рушатся башни осажденного города. А прекрасная Нирена и храбрый Абиазар, ввергнутые в темницу, поют дуэт и свято хранят добродетель, которая непременно будет вознаграждена. Такова опера «Сила ненависти и любви». Но тщетно взывают в пустоте одинокие тени. Крылатый Эолус проносится из-за кулис, и тотчас колеблется индийское царство царя Софита, в прах обращаются боевые слоны, а прекрасная Нирена и храбрый Абиазар покорно уступают место новому видению. Господин Джузеппе Сартий, велеречивый музыкант императрицы Екатерины, вздымает невидимую руку, но и его громоподобная музыка тонет в затаившейся тишине.
Лишь театральные крысы громче скребутся в подполье. Преходяща, господин Сартий, и ваша слава!..
А на смену Сартию уже спешит другой маэстро Италии, Джиованни Паэзиелло, и ведет к ослепшей рампе цырюльника из Севильи. Бродячий брадобрей вскидывает незримую лютню и поет. Проворный цырюльник вернется в Рим, но, распевая серенады, хитрец никому не расскажет о том, что он родился на берегах Невы… Все спит в призрачном царстве твоем, театр.
Но чу! Неслыханные звуки раздаются в оркестре, и, взвиваясь, летит крылатая русская тройка, а к рампе выбегают с лихой песней ямщики. В сиянье театральных огней расцветает многоголосая березынька, соколом взвилась вековечная песня, спутница русских дорог…
На заре то было да на утренней…Свершались те чудеса в забытой опере «Ямщики на подставе». А пришел с теми помыслами на театр сын канонира Тобольского полка и музыкальный болонский академик Евстигней Фомин.
Солдатский сын заставил петь инструменты в оркестре так, как складываются голоса и подголоски в русской песне. И в песнях вдруг ожило на театре премудрое песенное царство.
Но умер Евстигней Фомин. Секретарь театральной конторы вписал в расходную книгу: «Выдано на погребение двадцать пять рублей» – и бросил на свежие чернила щепоть песку. Почий в мире, беспокойная тень! Должно быть, далеко вперед глядел солдатский сын, если никто не оценил его дерзновенных замыслов. Русские оперисты сызнова скликали на театр песни, но сколько их ни собирали, не могли явить в звуках вольную артель вольных голосов. Предвиденное Евстигнеем Фоминым не раскрылось.