Рождественская оратория
Шрифт:
Лето в тот год выдалось хмурое, мы присматривали за могилами, подстригали кусты, расчищали и рыхлили граблями дорожки и, сидя в сарайчике, от которого теперь и следа не осталось, судачили о покойниках, несякнущим потоком прибывавших в морг. Это было последнее лето перед нашим отъездом. Эспинг провел меня к новому приходскому дому и отворил дверь подвала.
— В старом-то сарайчике получше было, как считаешь? Тут окошки эвон как высоко, хошь не хошь на стул полезай — иначе наружу не выглянешь. Правда, и смотреть не на что. Народ завсегда один и тот же. Понятно, кроме случаев, когда ты приезжаешь. Видал, какая у нас теперь шикарная кофеварка, завсегда под парами.
Эгиль Эспинг сел на стул, расстегнул пальто, облокотился о колено, закурил сигарету. Глаза у него были усталые, нервные пальцы то и дело стряхивали пепел. Он долго размышлял о чем-то важном.
— Слышь… каково это — быть на виду?
— В каком смысле?
— Ну когда по телевизору сымают. Заправляешься маленько, а? Стопаря пропускаешь?
— Ты имеешь в виду, выпиваю ли… Нет.
— Даже для храбрости ни грамма?! — Он долго мозговал по этому поводу, потом пожал плечами, с облегчением. — Н-да, другому нипочем бы не выбиться на вид. Хотя дело-то наверняка муторное. Камеры кругом, и вообще. Небось и голышом тоже показывают, да?
— Дело муторное, это верно. Ну а у вас тут что творится?
— Работяге навроде меня рассказать нечего, сам понимаешь. Уйма народу, поди, глазеет? Ну когда голышом-то кажут?
— Наверняка. А ты теперь не иначе как до директора кладбища дослужился?
— Да нет, что ты. В отъезде начальник. Вот и приходится замещать. Может, сигаретку? Хотя ты небось не куришь?
— Увы, курю.
Снег, который мы натащили, таял на полу. Эгиль смотрел вниз, на башмаки, и словно бы еще дальше, в мрачные глубины.
— Прежде все было куда лучше. Теперь каждый шаг, считай, под надзором. Прежде я тут велосипед держал неподалеку. И никто внимания не обращал, что я в магазин за бутылочкой ездил. Сейчас этак нельзя. Последние пять-шесть годов и этого нету. Ну то есть когда при работе состоишь.
— Ты женат?
— Нет, не довелось. Но дитенок у меня есть, тут, в городе. Шесть лет ему уже. Мальчонка. — Он поднял глаза, будто из вырытой могилы. — Пил я много, видишь ли. Она и не выдержала. Бертиля помнишь? Помер он.
— Да что ты! Впрочем, он наверняка был старый.
— Из дробовика. Прямо в глотку. Вон там лежит, на Новом кладбище, аккурат у самой стены. Может, будет охота поглядеть, как говорится.
— Так он что же, застрелился, да?
— Старуха от него ушла. Ну и водка опять же. Один в лесу. В понедельник его тут не было, а ведь за двадцать лет он ни дня не пропустил, знаешь ли. Ни единого дня, сколько б ни пил. Ну, мы позвонили — никто не ответил. И под вечер поехали туда. Полголовы у мужика снесло.
— Помню, он все мечтал полежать денек дома, послушать, как дождь барабанит по крыше скотного двора. Полежать на сене, с кружечкой пивка.
— Не-ет, это не он, это Густав.
— Твоя правда, Густав.
— Он тоже помер. Возьми сигаретку-то!
Эгилю Эспингу всегда хотелось быть людям в помощь. А не в тягость.
Ему было шесть лет, когда мать привела его на мост и сказала, что сейчас они оба утопятся, ведь он разбил ей жизнь, сделал ее позором семьи.
— Сигареты у меня есть. Я без них никак не могу. Значит, Баха будешь играть. Папаша твой, он ведь скрылся?..
— Угу.
— Обычно я тишком пробираюсь внутрь и сажусь в уголку, когда играют. Ты… верующий?
— Сам не знаю.
— Распрекрасное дело, когда он из Библии читает, священник то есть. — Эгиль поднял голову. — Ты уж не говори никому. Что мне тут нравится. Оно конечно, проповеди я не очень-то понимаю, но… На душе делается спокойно. Ну, вроде как… Да ты сам знаешь. Я вот читал одну книжку. Про переселение душ. Хотя ты небось… не веришь в такие вещи.
— Да, не верю.
— Ну и ладно, в общем, это так, пустяки.
Он отвернулся, устремил взгляд в окно. В снежной пелене уличные фонари казались крупинками золота.
— Ох и муторно рыть могилы в этакий снегопад. К примеру, как вчерась, для Евы Бергквист. Ты вроде знал ее, а?
— Наверно, — нерешительно сказал я, потому что лица почти сплошь оставались в тумане, но пусть он лучше думает, что в своем одиночестве может рассчитывать на толику моего зрения.
— Точно знал. Она от рака померла. В больнице, когда у ней спросили про родню, она в слезы ударилась. Никогошеньки, мол, у нее нету. А знакомцы? Друзья какие-никакие? Тоже нету. Тогда они уразумели, до чего ж она одинокая, и сделался этот грудной рак для нее сущей благодатью. Она сама сказывала, когда после облучения ее домой отпустили, на побывку, опухоль-то у ней большая была, ровно помидор. После Еву в Карлстад послали, в пансионат для пациентов. И кормили там бутербродами с печеночным паштетом и огурцом, представляешь, разрежут огурец вдоль и цельную половинку на бутерброд кладут! На похоронах, кроме меня, почитай что никого и не было, я да священник. Поди, вот так же будет и когда я сам… никого… даже мальчонка не придет.
Я наведался к могилам. Снег высокими сугробами лежал вдоль дорожек, ветер бушевал по-прежнему, памятники замело. Имен не прочтешь, разве только:
How fit a place for contemplation is the dead of night among the dwellings of the dead…[4]
* * *
«Из трепетного воздуха Иоганн Себастьян Бах творил объемлющее весь мир, незримое Божие государство и еще при жизни вступил туда, подобно тому как легендарный китайский художник вступил в свою картину», — пишет Оскар Лёрке[5].
Вот таков Бах. А кто же те, что сумели сохранить живыми «категории радости»? Кто хранит этот язык, благодаря кому он остается доступен, год за годом?
Что подействовало во мне? Какие мгновения формируют нашу жизнь, какие лица озаряются первыми бледными лучами нашего сознания и указуют нам путь?
Церковная дверь открывалась туго, с минуту я нерешительно медлил на снегу, потом толкнул ее и вошел в ярко освещенное помещение.
— Добро пожаловать! — сказал я оркестру и певцам, которые расположились на хорах, и сбросил на пол пальто и шарф. — Меня зовут Виктор Удде, и вам, считайте, повезло, что заполучили меня в качестве дирижера. Ведь разве кто другой поверил бы в такую безумную затею — управлять в наше время праздничными песнопениями. Это же традиция, которая… — Но они тут ни при чем, это моя история. — …насчитывает уже многие годы. Как вы знаете, набрать музыкантов в таком вот маленьком городке — задача нелегкая. И все же…
Внутри у меня затрепетало-запело, как бывало всегда. В недрах сознания распахивались дверцы, выглядывали чьи-то лица… Но где же трубы? Где Дитрих Фишер-Дискау[6]? Где у нас Венский хор мальчиков? Где ван Кестерен? Ведь от него евангелист получает огромный импульс. Вы вообще хоть немного разбираетесь в музыке? Стоит ли ради вас жертвовать чтением хороших книг, отказываться от намерения изучать иконопись или «Бхагавадгиту»? Будем считать, что стоит, и давайте же восславим мистерию Рождества. Jauchzet, frohlocket, auf, preiset die Tage![7] Трубы и барабаны, где вы?