Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Рождественская оратория
Шрифт:

Врата распахнулись. Я услышал, как мой голос заговорил чуть тише, чуть спокойнее:

— Надо вам знать, что такие произведения писались к каждому воскресенью. В понедельник и во вторник расписывали партии. Все семейство Бах трудилось сообща, и почерк Иоганна Себастьяна не отличить от почерка его жены, честь и слава ее памяти; в среду и в четверг переписывали копии, в пятницу и в субботу репетировали — и вот все готово, можно спокойно испить кофейку. Существует пять-шесть полных годовых комплектов, но не забывайте, в ту пору были в ходу многочисленные вспомогательные формулы, своеобразный набор эмблематических клише. Процесс творчества, которому мы теперь придаем столь большое значение, был всего-навсего раскрашиванием. Аффект[8], то бишь эмоция, которую надлежало вызвать, в большей или меньшей степени рождался и благодаря таким формулам. А эти формулы, эти клише — всеобщее достояние. Как мебель. Как стул. Любому стулу свойственны определенные признаки, он должен иметь ножки, спинку, сиденье. Но возьмите стул Ван Гога. Возьмите стулья Пикассо — их запоминаешь на всю жизнь!

Не забывайте и о том, что ему не довелось сотрудничать с по-настоящему хорошим поэтом. Тексты в большинстве написаны лейпцигским обер-почтмейстером Хайнрици, прозванным Пикандер. Я конечно же не хочу сказать ничего дурного о почтмейстерах, мой ингесундский сосед работает на почте, а такого вина из шиповника, как у него, еще поискать. Кроме того, иные фрагменты целиком основаны непосредственно на библейских текстах, подобранных самим Бахом. Евангельские тексты окаймлены хоралами, по тем временам новаторскими — в нашем представлении, ведь мы, простите великодушно, смотрим на все это со стороны. Сравните с оперой, где развитие действия то и дело останавливается. Всякое движение замирает, и чьи-либо размышления выливаются в форму арий, в форму евангелий. Или как в «Трехгрошовой опере»: когда Пиратка Дженни поет в борделе, все затихает. На время. И такое время есть и будет.

Можно, любезные слушатели, вспомнить, к примеру, и братьев Маркс[9]. Стремительное действие, погони, любовь. И вдруг они как бы «сходят с дистанции», исполняют арию из острот, любо-дорого послушать. Ведь человек обладает преимуществом выхода из времени и места. Много работы, дамы и господа, много раздумий, толика богословия вот здесь. — Я указал на свой висок, и хористы заулыбались. — Ну что ж. Итак, мы имеем дело с прикладным музыкальным произведением, написанным к Рождеству тысяча семьсот тридцать четвертого года. Иоганн Себастьян прибегает к пародии — светская музыка на сакральные тексты. Ему что же, не хватало времени? Или в ту пору люди в мудрости своей не различали любовь мирскую и духовную? Не мешает обдумать эту проблему. Эрос, агапе. Можно стакан воды? Как слушатели воспринимали музыку из мирских покоев? Первая часть «Jauchzet, frohlocket, auf, preiset die Tage» — вообще-то она называется «T"onet ihr Pauken…»[10] — текст светский, который чертовски здорово, простите, вписывается в свое мирское окружение, самая обыкновенная история, представленная при дворе, в каком-нибудь замке, группой студентов, за гроши. Лакейская, стало быть, музыка. Благородные дамы и кавалеры посидят немного, поболтают, выпьют бокальчик вина и почувствуют себя соучастниками. Вот послушайте!

Я извлек из кармана маленький кассетный магнитофон.

— Jauchzet, frohlocket… трубы…

Подняв кассетник к хорам и покачиваясь в такт, я начал дирижировать Concentus Musikus[11], — мне страстно хотелось перещеголять Арнонкура[12], я взглянул на певцов и притопнул по красным кольцам шарфа.

— Хор… dienet dem H"ochsten…[13] нисходящая тема, плавная, все тот же аффект в мирском. Швейцер, Альберт Швейцер, еще на рубеже веков писал, что эти хоры больше под стать религиозным целям, тогда как арии… Тсс! Типичный аффект, вступает тема… обратите внимание на иерархию инструментов, барабаны, трубы, ликование! Ликование, друзья мои, пам-пам-пам. Ну а теперь наш черед, раз и…

Jauchzet, frohlocket, auf, preiset die Tage!

r"uhmet, was heute der H"ochste gethan!

[14]

II

Однажды в июне, в начале тридцатых годов, Сульвейг Нурденссон стоит во дворе своей вермландской усадьбы, стоит, уже оседлав новый велосипед, подарок Арона, словно осиянная новой любовью и разгоряченная от радости, руки ее сжимают блестящий руль. Она собирается съездить в Сунне, потолковать с кантором Янке об осеннем концерте, который наконец состоится после десяти лет подготовки.

— Я наверняка забыла выключить граммофон, — говорит она Сиднеру. Потом ерошит ему волосы, гладит по щеке Еву-Лису, глядит на озеро, на длинные послеполуденные тени в полях.

— Я выключу, мама, — отвечает Сиднер, но, как он десятки раз повторит впоследствии, «так и не выключил». Минуту-другую все трое прислушиваются — там, за открытым окном, звукосниматель кружит по пластинке, пробуждая ликующую песнь:

Lasset das Zagen, verbannet die Klage,

Stimmet voll Jauchzen und Fr"ohlichkeit an!

Dienet dem H"ochsten mit herrlichen Ch"oren,

Lasst uns den Namen des Herrschers verehren!

[15]

Как и много раз прежде, они замирают друг подле друга, обвеянные рождественской музыкой Баха.

— Но сперва подтолкни меня, Сиднер.

И он кладет руки на багажник, упирается босыми ногами в дворовый гравий, толкает велосипед. Сульвейг усаживается на седло и катит прочь, спицы жужжат, песок и мелкие камешки брызжут из-под колес, и она полной грудью вдыхает лето — запахи деревьев и травы на обочинах, дух лабазника, подмаренника и маргариток, а Сиднер быстро пересекает участок, выбегает на кручу прямо над поворотом и кричит: «Эгей!..» — и видит коров, видит отца, видит, как Сульвейг ставит ноги на тормоз, видит, как цепь соскакивает и она не может ни свернуть, ни остановиться, видит, как передние коровы бросаются в сторону, пугаясь этого сгустка стремительного движения, видит, что бредущие следом не успевают расступиться и она въезжает прямиком в скопище плоти, рогов и копыт, падает и остается лежать на земле, а они все топчут ее и топчут, даже когда ее давно нет в живых… «Есть такие мгновения, — запишет Сиднер в своей тетради „О ласках“, — которые не кончаются никогда».

* * *

О «Настоящем» Сиднер напишет, что «это время слышишь, когда оно с шумом вторгается в каналы нашего восприятия, чтобы оттуда низвергнуться в подспудную, широко разветвленную систему протоков, орошающих наши нивы». Совершенно ясно, что и здесь он намекает на тот июньский день, когда двенадцатилетним мальчиком стоит на круче, оборачивается и видит в темных воротах скотного двора рыжие косички Евы-Лисы. Косички летят у нее за спиной, когда она, вытянув вперед руки, бежит по дорожке вдогонку за Сульвейг, юбочка цепляется за спущенные чулки, она кричит:

— Мама, подожди меня!

Она не слышит, что Сиднер зовет ее. А он не двигается с места.

«Даже начав бежать, можно еще долго оставаться на том же месте. И, стоя там, вдруг обнаружить, что очутился в Новой Зеландии», — запишет он.

И все-таки частью своего существа он успевает поймать Еву-Лису у самого поворота, пониже обобранного земляничника, где буйно разрослись горные васильки и подорожник. Он прыгает на нее, и оба падают на сухую глинистую дорогу. Круглое личико оборачивается к нему, щелка меж зубами, глаза, уши, нос — все таращится на него, меж тем как она пробует вырваться. Он кусает ее за щеку, до крови, и она перестает отбиваться, обмякает, от нее пышет теплом, они глядят друг другу в глаза, в самые истоки мысли, а окрест круглится земля. Что теперь будет? Что ему делать? Как выглядит другой мир?

— Ты чего? С ума, что ли, сошел, Сиднер?

— Мама… — шепчет он, а кругом по-прежнему тишина. Он отпускает сестренку, откатывается на бок, чувствует, что обмочил штаны, зажмуривает глаза. Как жизнь теперь сумеет начаться вновь? Какие имена они придумают друг другу? Если б его звали не Сиднер, а как-нибудь иначе, ему бы не понадобилось думать о случившемся. Он мог бы случайно зайти в гости и услышать разговоры о жутком происшествии в усадьбе у леса.

Он знать не хочет своего имени, но Ева-Лиса садится, сверкнув белыми трусиками.

— Сиднер, что с тобой?

Не спрашивай! — хочет крикнуть он, но голос утекает в какую-то черную дыру.

Хорошо бы иметь родителей, которые вообще не давали бы никаких имен. И можно было бы назвать себя Рисовая Каша, Заборная Жердь, Воскресное Утро — да как угодно.

— Я побегу за мамой.

— Нет! — шипит он ей в ухо.

— Гад ты, Сиднер.

Много раз Сиднеру снилось, что он упал с обрыва или утонул, но, когда, проснувшись, перебирался в постель к родителям, ему объясняли, что свершения снов приходится ждать долго. «И самого длинного в жизни сна тоже, год за годом? Ждать, пока не состаришься и не сможешь наконец-то проснуться по-настоящему, за порогом смерти? Вот так и будет выглядеть моя жизнь?»

Поделиться с друзьями: