ЖАНРЫ

Русская литература первой трети XX века

Богомолов Николай Алексеевич

Шрифт:
Бежит он, дикий и суровый, И звуков, и смятенья полн, На берега пустынных волн, В широкошумные дубровы, —

однако одновременно способно вызвать в памяти и языковское: «Я здесь, я променял на свой безвестный кров / Безумной младости забавы», а также «Бывало, отрок, звонким кликом...» Баратынского, в котором заключительное двустишие также отождествляет место вдохновения с дубравой: «И как дубров не окликаю, / Так не ищу созвучных слов». Можно обнаружить совпадения ритмико-интонационных и словесных формул Ходасевича с «Притворной нежности не требуй от меня...» и «Есть милая страна, есть место на земле...» Баратынского, а также «Музе» («Надолго ли опять мой угол посетила...») Фета.

Но более всего элегия представляет собою вариацию на тему «Музы» (1821) Пушкина, в сознании Ходасевича неразрывно связанной с началом восьмой главы «Евгения Онегина» [653] . Ср.: «младенчества прекрасное виденье» — «в младенчестве моем она меня любила»; «и первые уроки вдохновенья» — «прилежно я внимал урокам девы тайной»: «дубрава» «в немой тени дубов»; «с улыбкой розовой, и легкой, и невинной» — «она внимала мне с улыбкой»; «часы священного досуга» — «гимны тайные, внушенные богами»; «на шумный круг друзей / Я променял священный шум дубравы» — «Я Музу резвую привел / На шум пиров и буйных споров»; являющаяся Ходасевичу «в атласных туфельках, с девической косой» Муза соотносится с: «И вот она в саду моем / Являлась барышней уездной», и т.д.

653

См.: Ходасевич (2). Т. 4. С. 399—419.

Все эти и вполне возможные другие (напр., «В.М. Княжевичу» Языкова, «Еврейская мелодия» И.Козлова, «Признание» и «Разуверение» Баратынского) отсылки, однако, имеют в принципе один и тот же смысл: воссоздать колорит определенной эпохи развития русской поэзии с достаточно точным жанровым прикреплением и заставить читателя воспринять идею стихотворения на фоне настроения, заданного элегической лирикой пушкинской поры. Не лишне также отметить, что одновременно Ходасевич ретроспективно переосмысляет и свои ранние стихи. В строках: «Ты мне казалась близкой и родной, / И я шутя назвал тебя кузиной», — содержится явная отсылка к циклу «Стихи о кузине» из сборника «Молодость», который тем самым предлагается перечитать по-новому, в свете рефлексов, брошенных позднейшим стихотворением и его цитатным полем.

Такое стремление, безусловно, было вызвано желанием Ходасевича однозначно установить связь своего поэтического мира в «Счастливом домике» с миром простоты и гармонии, созданным русской поэзией в начале XIX века. Описывая основное поэтическое задание книги, Ходасевич писал: «До сих пор я видел о ней (книге «Счастливый домик». — Н.Б.) довольно много заметок — и все хвалебные, кроме написанной Пястом, которая меня огорчила, — не потому, что ему, очевидно, не нравятся мои стихи, а потому что он ничего во мне не понял. Пусть бы он понял — и бранился бы. А так — он меня обидел своей незоркостью, особенно упреком в презрении к «невинному и простому». Я всю книгу писал ради второго отдела, в котором решительно принял «простое» и «малое» — и ему поклонился. Это «презрение» осуждено в моей же книге, — как можно было этого не понять?» [654]

654

Письмо к Г.И. Чулкову от 16 апреля 1914 г. // Ходасевич (2). Т. 4 С. 389.

Вряд ли можно безоговорочно принять утверждение о принятии «простого» и «малого» и поклонении ему, — на самом деле семантическая структура сборника гораздо сложнее, — но вряд ли можно сомневаться, что Ходасевич сознательно воспроизводил гармонию, противостоящую тесно связанному с поэзией растворившегося в быту символизма миру «бездн» и «порываний» на основе воспроизведения готовых формул самого гармоничного (хотя бы внешне) мира в истории русской поэзии — мира элегической поэзии пушкинской эпохи.

Иногда такое стремление поэта приобретает даже несколько комический оттенок, как в первоначальном варианте стихотворения «Завет», которое в первом издании «Счастливого домика» завершалось такими строками, обращенными к его героине, «царевне»: «И лишь в моей заветной лире / Свой краткий срок переживешь». Слишком беззастенчивая ориентация на «Я памятник себе воздвиг нерукотворный...» заставила поэта в дальнейших изданиях изменить первую из приведенных строк: «И лишь в моей, быть может, лире...», где контаминируются уже две цитаты из Пушкина и тем самым цитирование приобретает характер гораздо менее отчетливый, тем более, что «быть может» далеко не обязательно опознается как прямое заимствование из «Я вас любил...»

Даже непрямое цитирование, изредка встречающееся в «Счастливом домике», выполняет достаточно откровенно функцию ориентации текста на Пушкина, на его оценки и представления. Таково, к примеру, стихотворение «Ущерб», завершающееся строками:

И смерть переполняет мир, Как расплеснувшийся эфир Из голубой небесной чаши.

Строки эти, несомненно, восходят к строкам Бенедиктова «Чаша неба голубая / Опрокинута на мир», но восходят, по всей видимости, не прямо, а через известный рассказ И.И. Панаева: «Один Пушкин остался хладнокровным, прочитав Бенедиктова, и на вопросы: какого он мнения о новом поэте? — отвечал, что у него есть превосходное сравнение неба с опрокинутой чашей; к этому он ничего не прибавлял более...» [655] По замечанию Л.Я. Гинзбург, «ссылка на авторитет Пушкина <...> проделала путь от Я.П. Полонского до Бориса Садовского» [656] , и, таким образом, неминуемо должна была попасть в поле зрения Ходасевича, наверняка читавшего статью Садовского, даже если он сам и не обратил внимание на воспоминания Панаева.

655

Панаев И.И. Литературные воспоминания. М., 1950. С. 72.

656

Гинзбург Лидия. Пушкин и Бенедиктов // Пушкин: Временник Пушкинской комиссии. М.; Л., 1936. Т. 2. С. 148.

Следует отметить, что при устном обсуждении данного вопроса З.Г. Минц высказала предположение, что здесь отразились и многочисленные в сборнике Андрея Белого «Золото в лазури» «чаши», «эфиры» да и сама голубизна [657] . Однако, на наш взгляд, доминирующее в книге задание — воссоздать облик и общий характер поэзии пушкинской эпохи — заставляет нас видеть в этих строках прежде всего «пушкинское», а уж затем — «беловское».

Последующая эволюция поэзии Ходасевича сказывается, в частности, и на эволюции техники цитирования в его стихотворениях. Она начинает усложняться, уходит от возможности отождествления цитаты с одним, несомненно авторитетным источником. Появляется цитата полигенетическая, как, например, в случае со стихотворением «Смоленский рынок», вошедшим в сборник «Путем зерна» (1920), Напомним, что Ю.Н. Тынянов в прославленной статье «Промежуток» так высказывался о «Смоленском рынке»: «Смоленский рынок в двухстопных ямбах Пушкина и Баратынского и в их манере — это, конечно, наша вещь, вещь нашей эпохи, но как стихотворная вещь — она нам не принадлежит» [658] .

657

Наиболее близкая параллель — в цикле «Вечный зов», I:

Песнь все ту же поет старина, душит тем же восторгом нас мир. Точно выплеснут кубок вина, напоившего вечным эфир.

658

Тынянов Ю Н. Цит. соч. С. 173.

Это мнение Тынянова нуждается, однако, не только в истолковании, но и в серьезной корректировке, ибо широко известные двустопные ямбы Пушкина и Баратынского (а также откровенно эротические двустопники Языкова [659] ) несут совсем другие семантические ассоциации, нежели данное стихотворение Ходасевича. Совсем иное дело — стихотворение А.И. Полежаева «Провидение» («Я погибал...»), ритмико-интонационное сходство которого со стихами Ходасевича несомненно. У Полежаева:

659

См.: Dees В. Yazykov's Unpublished Erotica // Russian Literature Triquaterly. 1974. № 10.

Последний день Сверкал мне в очи; Последней ночи Встречал я тень, —

а у Ходасевича:

При свете дня Желтеют свечи; Все те же встречи Гнетут меня.

Однако дело не ограничивается только интонационной переориентацией стихотворения на другой образец, не учтенный Тыняновым. В цитатный подтекст его входят по крайней мере еще два образца, что несомненно выводит его из разряда эпигонских, каковым оно представлялось Тынянову. Это, во-первых, стихотворение К.М. Фофанова, начинающееся строками:

Что наша вечность? — Остывший лоб, Под кисеею Открытый гроб [660] .

(Напомним, что у Ходасевича соответствующий отрывок звучит:

У церкви синий Открытый гроб. Ложится иней На мертвый лоб).

Во-вторых, более чем вероятно, что источником сведений Ходасевича о стихотворении Полежаева явилось стихотворение В. Брюсова «И ночи и дни примелькались...» (1896, сборник «Me eum esse»), к которому именно приведенное нами четверостишие Полежаева стоит эпиграфом. И потому при анализе смысловой структуры «Смоленского рынка» мы обязаны учитывать не только четверостишия Полежаева и Фофанова, но и все стихотворение Брюсова, заканчивающееся знаменательной строфой:

660

Фофанов К. Иллюзии. СПб., 1900. С. 202.

Поделиться с друзьями: