Русская литература первой трети XX века
Шрифт:
В той же «Охранной грамоте» есть фраза: «В своей символике, то есть во всем, что есть образно соприкасающегося с орфизмом и христианством, в этом полагающем себя в мерила жизни и жизнью за это расплачивающемся поэте, романтическое миропониманье покоряюще ярко и неоспоримо». Но нетрудно заметить, что эта фраза рисует облик поэта, очень во многом схожий с тем, который мы видели при разговоре о творчестве Ходасевича. Да, Ходасевич не полагал себя в мерила жизни (хотя кое в чем позволял себе к такому пониманию себя как поэта — отнюдь не человека! — приближаться), но убежденность в необходимой жертвенности, готовность принести себя на алтарь исполнения божественных предначертаний, несомненно, была для Ходасевича органической чертой. Пастернак шел по пути прямо противоположному, как бы растворяясь в бытии, а не организуя его своей творческой волей. В поздней автобиографии он писал, вспоминая эпоху создания «Близнеца в тучах»: «...моя постоянная забота обращена была на содержание, моей постоянной мечтой было, чтобы само стихотворение нечто содержало, чтобы оно содержало новую мысль или новую картину. Чтобы всеми своими особенностями оно было вгравировано вглубь книги и говорило с ее страниц всем своим молчанием и всеми красками своей черной, бескрасочной печати. <...> Мне ничего не надо было от себя, от читателей, от историков искусства. Мне нужно было, чтобы одно стихотворение заключало город Венецию, а в другом заключался Брестский, ныне Белорусско-Балтийский вокзал». Стало быть, творчество представало как постижение сути мира, а не как его претворение в стихотворение, на чем неоднократно и по разным поводам настаивал Ходасевич. Соответственно и поэт становился не Орфеем, не наделенным демонической властью человеком, а посредником между вселенной и читателем, позволяющим наиболее адекватно проявить в читательском сознании те черты окружающего, которые ему, поэту, казались главными, принципиально важными: «Вот в чем чудо, в единстве и тожественности жизни этих троих и целого множества прочих (свидетелей и очевидцев трех эпох, лиц биографии, читателей) — в заправдашнем октябре неизвестно какого года, который гудит, стонет и сипнет там, за окном, под горой, в... искусстве» («Несколько положений»).
Не исключено, что именно это и казалось Ходасевичу той «крошечной кочерыжкой смысла», которая открывалась читателю под покровом пастернаковского метафоризма и являлась единственной его наградой за труд. Вряд ли стоит доказывать, что это вовсе не так, что награда — не только сама мысль, но и путь к ней через движение и соотношение слов, понятий, фраз, прямых мыслей и уклонений от них, в звуковых сцеплениях, — одним словом, во всей жизни стихотворения как любого живого существа. «Труд», «дешифровка», бесстрастный анализ стихотворения заведомо убивали истинную суть, закладывавшуюся в него Пастернаком. Но убивали ее и попытки представить внутреннее ядро поэзии Пастернака в виде набора неподвижных мыслей, соединяющихся друг с другом по законам логики, когда на самом-то деле этим ядром являлась живая жизнь в ее постоянном движении и изменениях. Вовсе не случайно Пастернак несколько раз радикальным образом переделывал свои стихи: он считал, что истинная суть их от переделки измениться не может, потому что она постоянно живет, движется, и этим движением формует все средства поэтической выразительности. Пока впечатление от действительности реально, оно не останавливается, все время изменяется, и вместе с ним могут изменяться образы, метафоры, звуки, слова, не искажая истинной сути реальности.
Таким образом, динамика пастернаковского стиха соответствует не только движению поэтической и читательской мысли, но и отражает представление о том мире, который делается предметом изображения, о его внутреннем динамизме и изменчивости, являющихся признаками жизни, а не застылой мертвенности.
И еще об одном чрезвычайно существенном расхождении между Пастернаком и Ходасевичем хотелось бы непременно сказать. Внимательному читателю Ходасевича сразу же становится ясно, что его стихи переполнены отсылками к ранее существовавшим поэтическим текстам, насквозь «цитатны». В качестве подтекстов его стихов легко вычленяются целые значительные пласты русской стихотворной культуры, причем не только в лице крупнейших ее представителей — Пушкина или Блока, Жуковского или Некрасова, но и гораздо более скромных авторов: Ростопчиной, Фофанова, Бенедиктова, Полежаева и др. Обыденное, поверхностное чтение стихов Пастернака такого впечатления не создает, но И.П. Смирнову в недавнем исследовании вовсе не случайно пришла мысль иллюстрировать свои идеи об интертекстуальности разборами стихотворений Пастернака: они оказались благодатным полем и для такого изучения [742] .
742
См.: Смирнов И. П. Порождение интертекета: Элементы интертекстуального анализа с примерами из творчества Б.Л. Пастернака / 2-е изд. СПб 1995.
Ю.М. Лотман с поразительной точностью показал, как Пастернак строит свой поэтический мир, разбирая начало одного из незавершенных ранних стихотворений:
Как читать мне! Оплыли слова Ах откуда, откуда сквожу я В плошках строк разбираю едва Гонит мною страницу чужую.Позволим себе напомнить ход его рассуждений: «Ближайшей задачей поэта, видимо, было описать некоторую реальную ситуацию. <...> «Мне трудно читать: свеча оплыла и ветер разгоняет страницы». Однако, с точки зрения Пастернака, такой текст менее всего будет отвечать реальности. Для того, чтобы к ней прорваться, следует разрушить рутину привычных представлений и господствующих в языке семантических связей. <...> Действительность слитна, и то, что в языке выступает как отгороженная от других предметов вещь, на самом деле представляет собой одно из определений единого мира. <...> Поэтому текст строится как сознательная замена одних, ожидаемых по законам бытового сознания, денотатов другими и параллельная взаимная подмена языковых функций. Так, вместо «оплывает свеча» появляется «оплывает печать», «оплывают слова», «оплывающая книга». Стихи «Оплывает зажженная книга» или «Оплывают, сгорают слова» — полностью преодолевают разделенность «книги» и «свечи». Из отдельных «вещей» они превращаются в грани единого мира. Одновременно сливаются «я» поэта и ветер. Оказываются возможными такие сочетания, как «Откуда, откуда сквожу я», «Мною гонит страницу чужую»» [743] .
743
Лотман Ю.М. Стихотворения раннего Пастернака и некоторые вопросы структурного изучения текста // Ученые записки Тартуского гос. университета. Тарту, 1969. Вып. 236. С. 226.
Однако завершающий штрих, необходимый для нашей цели, добавляет Анна Юнггрен, указывая литературный источник этого стихотворения — четверостишие Фета:
Не спится. Дай зажгу свечу. К чему читать? Ведь снова не пойму я ни одной страницы — И яркий белый свет начнет в глазах мелькать, И ложных призраков заблещут вереницы... [744]Покоряющая убедительность параллельности двух текстов, как кажется, даже не нуждается ни в каких дополнительных доводах. И сопоставляя эти тексты, мы видим, что динамизм конструкции возникает не на обыкновенном переложении в стихи реальной бытовой ситуации, а на преломлении уже существующего в русской поэзии стихотворения через собственную поэтику Пастернака, пусть еще Пастернака совсем начинающего и в чем-то очень технически неумелого, но уже обладающего основными характеристиками собственного видения вселенной.
744
Юнггрен Анна. «Сад» и «Я сам»: смысл и композиция стихотворения «Зеркало» // Boris Pasternak and His Times. Berkeley, 1989. P. 232.
В эти принципы составной частью входит именно такое отношение к поэтической традиции, каким оно предстает здесь, в маленьком неоконченном отрывке, воспринятом в соотношении с четверостишием Фета: текст-предшественник служит точкой отталкивания; отправляясь от него, поэт создает свое собственное произведение, которое, во-первых, как уже показал И.П. Смирнов, у раннего Пастернака становится завершением и пресечением традиции, а во-вторых, — обладает лишь весьма незначительными точками соприкосновения со стихотворением-импульсом, так что его вполне можно и не заметить, оставить без внимания. Потому цитатным полем для поэзии Пастернака чаще всего оказывается не одно конкретное произведение или ограниченное их количество, а то, что можно назвать «мировым поэтическим текстом», то есть вся совокупность произведений мировой поэзии (как реально существующих, так и потенциально долженствующих быть написанными), из которой черпаются самые различные элементы собственного стихотворения.
Для Ходасевича же такой подход мог казаться равносильным полному отказу от восприятия поэтической традиции (и, следовательно, божественного предназначения поэзии) вообще. Создавая сложную собственную систему отсылок к текстам-предшественникам, Ходасевич тем не менее всегда остается верным одному принципу: такие отсылки должны подразумевать соотношение всего стихотворения Ходасевича со всем стихотворением, из которого взяты цитированные строки, а иногда даже — со всем творчеством поэта, чьи строки процитированы. Опять-таки в этом отношении он и Пастернак двигаются в прямо противоположных направлениях: если Ходасевич свертывает тексты-предшественники, однако точно их обозначая, то Пастернак разворачивает стихотворения или целую поэтическую систему, используя отдельные ее элементы, но подчиняя их своей собственной системе образного преображения действительности. Поэтому, скажем, посвящение «Сестры моей — жизни» Лермонтову вовсе не подразумевает прямого соотнесения всех стихотворений этой книги с поэзией или биографией Лермонтова, а является, по выражению самого Пастернака, посвящением «его духу, до сих пор оказывающему глубокое влияние на нашу литературу» [745] . Присутствие Лермонтова в книге оказывается не столько материальным, сколько чисто духовным. В то же время в стихотворении Ходасевича «Хранилище» одно только необычное написание слова «Мадонна» с одним «н» безошибочно указывает на присутствие пушкинского начала в этом стихотворении и вынуждает исследователя не просто зафиксировать этот факт, но соотнести содержание «Хранилища» с общими представлениями автора о своей эпохе как о завершении в русской жизни эпохи пушкинской и о погружении в глубокий мрак, где пушкинское солнце будет или вообще невидимо или, в лучшем случае, едва заметно [746] .
745
Пастернак Борис. Стихотворения и поэмы. М.; Л., 1965. С. 632. См. также в предисловии В.М<ониной> к сборнику стихотворений, посвященных Лермонтову: «Вот, например, что было сообщено Борисом Пастернаком перед чтением его неизд<анной> кн<иги> стихотв<орений> «Сестра моя жизнь» (в Доме Печати, март <19>21 г.): «Из всех живущих я счел возможным только Лермонтову посвятить мою книгу, хотя и с ним последнее время встречался редко» (ГЛМ. Ф. 118, Оп. 1. Ед. хр. 6. Л. 5—6).
746
Несколько более подробно см. об этом в статье «Рецепция поэзии пушкинской эпохи в лирике Вл.Ходасевича».
Статья Дж. Малмстада заканчивается сожалением о том, что Ходасевич всего нескольких лет не дожил до выхода в свет сборника Пастернака «На ранних поездах», в котором уже определилась та манера, которую мы называем стилем «позднего Пастернака» и которая отличается гораздо большей простотой поэтического языка, отсутствием сквозного метафоризма и, в противовес ему, выдвижением на передний план отдельной метафоры-озарения, отказом от динамизации синтаксиса и пр. Действительно, такая манера, очевидно, оказалась бы для Ходасевича гораздо более приемлемой, чем манера Пастернака раннего, но вряд ли даже ей удалось бы сгладить те принципиальные различия, которые существуют между самыми основами поэтического миросозерцания Пастернака и Ходасевича, а следовательно, и составляют основу внутреннего недовольства последнего тем, что дает ему как поэту и как критику Пастернак в своих ранних произведениях.
В то же время невозможно не сказать и о том, что же заставляет нас все время сопоставлять этих двух поэтов, те два пути к постижению мира, которые существуют в их творчестве, почему такое сопоставление не выглядит искусственным. Думается, это вызвано прежде всего тем устремлением обоих поэтов к основным закономерностям существования человека в мире, которая не ограничивается поверхностным описательством, каким бы изящным оно ни выглядело, а проникает в сущность мира и человека. Пути к этой сущности, даже само представление о ней для двух поэтов могут быть прямо противоположными, но направленность несомненна, и в этом смысле отказавшийся от карьеры философа Пастернак и всегда чуждавшийся метафизических рассуждений Ходасевич вполне справедливо воспринимаются как поэты-философы не в переносном смысле, в котором всякий настоящий поэт может быть назван философом, а в смысле самом прямом — как поэты, задумывающиеся над системой мироустройства, над самыми фундаментальными проблемами человека и вселенной, и не просто задумывающиеся, но и дающие ответы на эти вопросы, — ответы, соответствующие сложности вопросов.
Эгофутуристический период Георгия Иванова
Памяти Рейна Крууса
Впервые — Russica Romana. 1998. № 5.
Тема данной статьи должна представлять двоякий интерес, ибо и история русского эгофутуризма, и жизнь Георгия Иванова до сих пор не описаны должным образом [747] .
Начальным импульсом при разработке данной темы явилась монография В. Крейда «Петербургский период Георгия Иванова» [748] , где биография поэта изложена согласно его жизнеописанию в «Петербургских зимах», к которым, как бы их ни оценивать, нельзя относиться как к историческому источнику. Между тем биограф Иванова принимает эту книгу полностью на веру и соответственно анализирует отношения молодого поэта с эгофутуризмом и Игорем Северяниным, избегая при этом каких-либо точных определений как литературной позиции эгофутуризма, так и сути взаимоотношений Северянина и Иванова. При этом, что вполне естественно, он делает достаточно много ошибок [749] .
747
Наиболее подробно сведения о существовании эгофутуризма осмыслены в двух работах В.Ф.Маркова: Марков В. К истории русского эго футуризма // Orbis Scriptus: Dm. Tschizewskij zum 70. Geburtstag. M"unchen, 1966; Markov Vladimir: Russian Futurism: A History. Berkeley & Los Angeles, 1968. P. 61—115. В последнее время фактологические данные об этом течении собраны в двух работах А.В. Крусанова: Дороги и тропы русского литературного авангарда: эгофутуризм (1911—1922 гг.) // Русский разъезд. 1993. № 1; Русский авангард: 1907—1932. СПб., 1996. Т. 1. Ср. также публикации самого последнего времени: Олимпов Константин. Возникновение Эгопоэзии Вселенского футуризма / Публ. А.В. Крусанова и А.М. Мирзаева // Минувшее: Исторический альманах. СПб., 1997. (Т.) 22; Из истории эгофутуризма: Материалы к литературной биографии Константина Олимпова / Публ. А.Л. Дмитренко // Там же.
748
Крейд Вадим. Петербургский период Георгия Иванова. (Tenafly, N.J.) 1989. С. 19—24.
749
Например, созданный Северяниным кружок назывался не «директориат», а «ректориат»; манифест «Скрижали» вовсе не был написан на «ежемесячном совещании» эгофутуристов (см. ниже): печатались произведения эгофутуристов отнюдь не в «Нижегородском листке», а в гораздо менее известном, но более интересном для историка литературы «Нижегородце»; первый номер «Петербургского глашатая» вышел не 17, а 12 марта 1912 года,— и список этот можно продолжить. Вообще о методах обращения Вадима Крейда с материалом см.: Тименчик Роман. К вопросу об источниках для жизнеописаний Гумилева и Ахматовой // Ахматовский сборник. Париж. 1989: Богомолов Н.А., Рука мастера // НЛО. 1994. № 7: Лекманов О.А. (Рец. на кн.:) Осип Мандельштам и его время. М., 1995 // НЛО. 1996. № 18 и др.
Меж тем существует ряд источников, которые позволяют до известной степени скорректировать рассказы Иванова и утверждения доверчиво повторявшего их исследователя. Впервые эти документы в значительной их части были нам указаны Рейном Круусом [750] , что дает все основания посвятить статью его памяти.
Литературная судьба Георгия Иванова в ранние годы складывалась довольно прихотливо и определялась далеко не только литературными пристрастиями молодого поэта, практически мальчика, но и рядом иных обстоятельств.
750
Рейн Круус (1957—1992) — эстонский литературовед, активно занимавшийся творчеством Игоря Северянина. Данная статья была написана как доклад для конференции «Литература и периферия», посвященной его памяти. См. редкое издание: Konverents «Kirjandus ja perifeeria» Rein Kruusi (1957—1992) malestuseks / Конференция «Литература и периферия» в память Рейна Крууса (1957—1992): Тезисы. (Tallinn. 1993). — 19 с.