Русская литература Серебряного века. Поэтика символизма: учебное пособие
Шрифт:
Как видим, стандартный набор уже знакомой нам «мистической» фразеологии задействован – и задействован в обыкновенной рецензии на сборник рассказов с бытовой в основном проблематикой. Натяжка ощутима. Но, вероятно, Иванову очень уж хотелось видеть Сологуба таким.
Способность к мистическим прозрениям пытаются приписывать также Б. Зайцеву. Автор статьи «О новом реализме (Б. Зайцев)» в ее начале дает интересное описание архитектоники и смысловой структуры его произведений (по внешней форме – прозаических):
«На первый взгляд кажется, что Б. Зайцев – чистый лирик; его небольшие рассказы распадаются на ряд коротеньких сцен, отдельных глав иногда только в пять строк; они связаны между собой лишь единством общего настроения. Пейзажи, которые так удаются ему, всегда отражаются в зеркале субъективного духа автора; все вещи теряют у него мертвую косность и отчужденность, они вбирают в себя жизнь души, преображаются в эстетическом созерцании. <...> Но лиризм Б. Зайцева особого рода, с равным правом можно сказать, что он эпик, так заботливо, так тщательно он описывает малейшие детали предметов...» [185] .
185
Топорков А. О новом реализме (Б. Зайцев) // Золотое руно. 1907. № 10. С. 46.
Уже эта краткая характеристика заставляет вспомнить похвалы Зайцеву как мастеру синтеза прозаических и лирико-поэтических жанров, которые будет расточать С. Городецкий ему и Ф. Сологубу в уже цитировавшейся статье 1909 года «Ближайшая задача русской литературы» (указывая, кстати, на умение Зайцева вскрывать «божественную природу» человека). Что до разбираемой нами статьи «О новом реализме», то ее автор далее пишет:
«Символизм был великим освободителем, он первый научил сомневаться в данной реальности, он показал скрытость нового бытия, таящегося где-то, присутствующего во всем, в жестах, мимике и словах самых обыкновенных людей. Действительность стала символом, символом чего-то другого, значительного и прекрасного, смутно предчувствуемого благоговеющей душой. <...>
Борис Зайцев совершенно не мыслит... он только смотрит и видит» [186] . Это наблюдение, поразительно совпадающее с тем, что А. Белый обычно говорит о Чехове, противополагая последнего как более глубокого художника Метерлинку: Метерлинк «окунулся в Вечность и захотел объяснять, ничего не объяснил и должен был оставить занятые налетом позиции. Наоборот, Чехов ничего не объяснял: смотрел и видел. <...> Чехов более всего символист, более всего художник» [187] .
186
Топорков А. Указ. соч. С. 47 – 48.
187
Белый А. Луг зеленый. С. 128 – 129.
Затем А. Топорков прямо указывает на суть жанрового синтеза, произведенного Б. Зайцевым: «Никакая общая мысль не связывает и не проникает его произведений, они распадаются на ряд стихотворений в прозе (курсив наш. – И.М.). Б. Зайцев совершенно наивный писатель в хорошем значении этого слова» [188] .
Здесь перед нами – одно из первых указаний со стороны критики, что Б. Зайцев – «поэт в прозе». Позже, как известно, такие «синтетические» жанровые характеристики будут ему неизменно сопутствовать. Они сохраняются в исследовательской литературе и в наше время. Например, американская исследовательница А. Шиляева пишет, как привлекателен у Зайцева «образ самого автора – верующего, благожелательного и гуманного человека, большого мастера слова, «поэта в прозе»...» [189] .
188
Топорков А. Указ. изд. С. 47 – 48.
189
Шиляева А. Борис Зайцев и его беллетризованные биографии. – Нью-Йорк, 1971. С. 164.
(Строго говоря, это уже, конечно, не образ автора как такового, а образ лирического героя художественных произведений Б. Зайцева).
А. Топорков, назвав его ранние произведения «стихотворениями в прозе», подмечает затем: «Композиция отсутствует у Б. Зайцева, его «рассказы» нельзя рассказать, их можно только прочесть или молча про себя, одними глазами, или вслух, под аккомпанемент простой бесхитростной музыки (еще одна ассоциация, порожденная объективно синтетическим характером этих произведений. – И.М.). Сюжета нет, части не теряются в целом, они ведут самостоятельную жизнь, атомизированную и прерывную... И за ними стоит другое. Неведомое, жизнь которого невысказана и непонятна, темная стихийная жизнь единой субстанции: «В этих звуках, в медленном тугом ходе в голове солдатообразного, в ненужных, неожиданных толчках саней, в грубой бараньей полости, скатанных клубках шерсти на брюхе и боках лошади – Крымов ощущает одно простое и великое, чему имени он не знает и что любит глубоко».
Здесь реализм Б. Зайцева переходит в мистицизм. <...> Как-то внезапно... душа предчувствует последние тайны: «Ты, великий дух, ты месишь, квасишь, бурлишь и взрываешь, ты потрясаешь землю и рушишь города, рушишь власть, гнет, боль, – я молюсь тебе. Что бы ни было завтра, я приветствую тебя, завтра!» Миша снимает шляпу и низко кланяется» [190] .
Ощущение преувеличенности утверждений критика о мистических прозрениях Б. Зайцева фрагмент, им в статье процитированный, все же вызывает. Скорее тут не мистические прозрения поэта, а просто изображено, передано живое православно-христианское чувство героя, в то время обычное. Однако вспомним все же, что и Городецкий (другой современник) поднимает применительно к этому писателю тему проникновений в «запредельное». Следовательно, в восприятии современников такие ассоциации применительно к Б. Зайцеву устойчивы, и пренебрегать ими исследователь не может.
190
Топорков А. Указ. изд. С. 48 – 49.
Неслучаен интерес символистов и к загадочной фигуре A.M. Добролюбова, которая порождала в 1900-е годы те же «мистические» ассоциации и будила надежды на магические прозрения. В его репутации нераскрывшегося гения было что-то сродное более поздней репутации (в 1910-е годы, в кругу футуристов) столь же неприкаянного и загадочного В. Хлебникова. Отход Добролюбова от литературы, его религиозное сектантство лишь усиливали этот ореол непонятости и загадочности. Поэт И. Коневской писал об А. М. Добролюбове, что «создано им было особое творчество – не художественное и не научное, а составленное из отражений и теней... этому человеку оставалось выбрать, как наиболее целесообразный путь, цельное тайновидение и тайнодействие, упражнения в тех состояниях иного сознания, которые были известны чистым мистикам всех веков, прежде всех индийским волхвам, далее новоплатоникам и гностикам, а в обителях восточного христианства производились под названием «умного делания». Таков прямой путь к перерождению сознания силой одной личной воли. По-видимому, оставив... творчество, Александр Добролюбов и стал на этот путь» [191] .
191
Коневской И. К исследованию личности Александра Добролюбова // Добролюбов A.M. Собрание стихов. – М, 1900. С. 5 – 7.
Брюсовское предисловие к тому же сборнику Добролюбова, в котором опубликована статья Коневского, выдержано, впрочем, в ином – «рационалистическом» – ключе. Брюсов и вообще в силу своих личностных особенностей вряд ли глубоко и органично проникался мистическими умонастроениями своего окружения. Соответствующие мотивы в его поэзии и прозе выглядят либо «имитационно», либо просто возникают подобно всякой другой литературной теме как повод для создания занимательного сюжета. Герой романа «Огненный ангел» (пожалуй, самого показательного образчика брюсовской мистики) говорит, правда:
«Я никогда не принадлежал к числу людей, которые, следуя философам перипатетической школы, утверждают, что в природе нет бесплотных духов, отрицая существование демонов и даже святых ангелов. Я всегда находил..., что самое наблюдение и опыт, эти первые основания всякого разумного знания, доказывают неопровержимо присутствие в нашем мире, рядом с человеком, других духовных сил...» (глава первая).
Когда в главе третьей Рупрехт наблюдает явления, которые ныне именуются полтергейстом и которыми серебряный век (в лице определенных своих представителей) немало увлекался (как снова увлекаются ими определенные круги ныне), то и герой и героиня (Рената) вступают в спиритическое общение с неким «демоном», отвечающим им стуками. Рупрехт упоминает, что сам делал это, «не сознавая той темной бездны, к которой толкал сам себя».
Однако автор, Брюсов, сохранял свою природную рассудочность и трезвость, даже лично участвуя в спиритических сеансах и, как вспоминает Г. Чулков, оккультизм воспринимал как дополнение науки, хотел «сочетать оккультные знания и научный метод. Трезвый и деловитый в повседневной жизни, Брюсов, кажется, хотел навести порядок и на потусторонний мир» [192] . Ср., между прочим, как говорит в романе «Огненный ангел» (в главе одиннадцатой) доктор Фауст о другой знаменитости, Агриппе Неттенгеймском: «Он мне представляется человеком трудолюбивым, но не одаренным. Магией он занимался так же, как историей или какой другой наукой. Это то же, как если бы человек усидчивостью думал достичь совершенства Гомера и глубокомыслия Платона».
192
Чулков Г. Годы странствий. – М., 1930. С. 93.