ЖАНРЫ

Русская литература Урала. Проблемы геопоэтики
Шрифт:

Архаическая и магическая Пермь Великая масштабно предстала перед современным читателем в романе «Сердце Пармы» (2002) пермского писателя Алексея Иванова. Говоря об эстетике своего романа, Алексей Иванов возводит ее к образам пермского звериного стиля: это что-то «древнее, непонятное, косматое, дикое, обломанное по краям, с окалиной, зеленое от окиси, выкопанное из земли. И я старался писать так, чтобы мир у меня был такой же дикий, косматый, обломанный по краям, вышедший из каких-то непостижимых недр» [Иванов 2005: 16]. Эксперимент Алексея Иванова удался. Реконструированная им история Перми Великой XV века стала одним из самых ярких явлений в русской литературе начала XXI века.

Проделанное нами путешествие по источникам, питавшим образ Перми как земли таинственной, древней и магической, вполне объясняет, почему Иосиф Бродский представил Дягилева косвенно как «гражданина Перми». Дягилев в Венеции – посланец северной страны безмерностей с ее магией и тайной.

Но у Перми в русской памяти есть и другая грань. Мы выйдем к ней через одно место в романе Владимира Набокова «Bend Sinister», где герой, профессор Круг, уподобляет подъем на лифте путешествию на своего рода машине времени сквозь пласты геологических эпох, частью сочиненных, частью реальных.

Лифт несет его «from the twinned night of the Keewenawatin and the horrors of the Laurentian Revolution, through the ghoul-haunted Province of Perm, through Early Resent, Slightly Recent, Not So Recent, Quite Recent, Most Recent – warm, warm – up to my room number on my hotel floor in a remote country» [Nabokov 1947: 88].

«Кишащая упырями провинция Пермь» – так перевел нужное нам место С. Ильин в русском издании романа.

В сложно сплетенной метафоре Набокова туго стянуты несколько реминисценций. Здесь есть и прямая цитата из стихотворения «Улялюм» Эдгара По (the ghoul-haunted woodland of Weir), и отзвук «пермских дремучих лесов» как границы обитаемого мира у Пушкина, и пермский период – все это знаки древней магической Перми со всем ее хтоническим колоритом. Но появляется здесь и нечто новое – тема глухой и страшной провинции. Комментируя это место для датского переводчика романа, Набоков заметил, что, помимо всего прочего, он хотел намекнуть на «ужасы советских трудовых лагерей» [Набоков 1997: 578]. Так перед нами открывается другая грань пермской памяти в русской культуре: глухая провинция, место изгнания и ссылки. В этом образе историческое и символическое также образуют неразрывное единство.

Эта ипостась пермской памяти складывалась на протяжении всего XIX века и связана прежде всего с восприятием Перми как города. В XIX веке чаще фрагментарные, реже развернутые описания Перми время от времени появляются в путевых записках, очерках, в эпистолярной, дневниковой и мемуарной прозе. Пишут о Перми, как правило, люди сторонние, с местом не связанные, просвещенные, со взглядом наблюдательным, умом острым, ироничным и склонным к обобщению. Это те, кто останавливался здесь на короткое время, следуя дальше, как А. Н. Радищев, Ф. Ф. Вигель, П. А. Вяземский, П. И. Небольсин, И. С. Левитов, Н. Д. Телешов, Е. Ф. Шмурло, В. И. Немирович-Данченко или А. П. Чехов. Для других, как для М. М. Сперанского, А. И. Герцена, П. И. Мельникова-Печерского или В. Г. Короленко, Пермь была местом ссылки. Лишь немногие из писавших о Перми провели здесь, как Е. А. Вердеревский и Д. Н. Мамин-Сибиряк, несколько лет по своей воле без давления внешних обстоятельств, первый служил, второй учился в духовном училище. При всей жанровой разнородности и фрагментарности реплик о Перми во всех них присутствует все же некое единство ее образа города и его и ауры.

Многое в восприятии города определило имя. До наших дней в его употреблении ощутим дуализм двух значений: Пермь как древняя земля, страна и Пермь как город. А в XIX веке контраст этих значений был разительным. Неслучайно П. И. Небольсин, один из основателей Русского географического общества, историк и этнограф, считал нужным предупредить читателя своих путевых очерков, что губернская Пермь – это совсем «не тот город, который в старину назывался Великою Пермью» [Небольсин 1849: 8].

В величественной тени, которую отбрасывала память полулегендарной Перми Великой, губернский город терялся и – по контрасту с ожиданиями – казался особенно жалким. Но благодаря тому же контрасту типичные черты провинциального города в облике Перми приобретали в глазах наблюдателей особую насыщенность, рельефность и многозначительность.

Описывается Пермь, как правило, по узнаваемым литературным лекалам губернского захолустья, но в ее случае черты проводились как-то особенно густо, с нажимом. Так, например, обычно подчеркивалось, что Пермь – это город искусственный, возникший, как заметил А. И. Герцен, «по приказу», в отличие от городов, выросших исторически. Выпавшая на долю Перми роль столицы обширного, богатого и древнего края долгое время, вплоть до конца XIX века, не была обеспечена ни экономическим, ни человеческим потенциалом. «Пермь есть присутственное место + несколько домов + несколько семейств; но это не город губернии, не центр, не средоточие чувств целой губернии, решительное отсутствие всякой жизни», – резюмировал свои наблюдения А. И. Герцен, побывавший здесь в ссылке в 1835 году [Герцен 1961: 45]. Но в том же духе писали о Перми и в самом конце XIX века, утверждая за городом репутацию особенно «характерного типа далекого губернского захолустья» [Шмурло 1889: 116].

Подобных – искусственных – городов в ходе губернской реформы в России в XVIII веке возникло немало. Был у них и общий прототип – Петербург. Только в отношении к Перми ее происхождение «по приказу» генерализировалось, и город приобретал черты зловещего фантома. Емкий по глубине обобщения образ города, существующего только на плане, оставил в своих очерках П. И. Мельников: «Если вам случилось видеть план Перми – не судите по нем об этом городе: это только проект, проект, который едва ли когда-нибудь приведется в исполнение. Почти половина улиц пермских существует лишь на плане <…> Поэтому, с первого взгляда, Пермь представляется городом обширным, но как скоро вы въедете во внутренность ее, увидите какую-то мертвенную пустоту» [Мельников 1909: 568]. О той же пустоте, принявшей вид города, писал современник Пушкина Ф. Ф. Вигель, побывавший в Перми в самом начале XIX века: «это было пустое место, которому лет за двадцать перед тем велено быть губернским городом: и оно послушалось, только медленно» [Вигель 1864: 142]. Ту же идею, но уже в конце XIX века развивал Д. Н. Мамин-Сибиряк, называвший Пермь не иначе, как «измышлением административной фантазии» [Мамин-Сибиряк 1889: 47].

В этих репликах прослеживается родство пермской поэтики с петербургской при всей несоизмеримости материальных масштабов городов. Сказывается оно и в другом отношении – в ощущении пограничности города. Пермь – город, стоящий на географическом и метафизическом рубеже, на краю, далее – Азия, Сибирь, вообще – другой мир, иное. По иронии судьбы один из ручьев, служивших границей старой Перми, назывался Стиксом [Мельников 1840: 8; Смышляев 1891: 111]. Так и значилось на топографических картах.

Инфернальное начало нередко присутствует в описаниях города. Именно в таких тонах описал свою встречу с Пермью А. И. Герцен. Как-то в пути на рассвете его разбудил лязг и звон железа. Коляску окружала партия каторжников. Полуобритые головы, угрюмые лица в скудном утреннем свете. Свирепый стражник, нагайкой стегавший заключенных. Герцен поспешил отвернуться и увидел: на дороге стоял столб, на столбе медведь, на медведе – евангелие и крест. Герб Пермской губернии. Он приехал к месту назначения. Сцена на дороге живо напомнила ему образы Данте. Сидя под стражей в Крутицких казармах в Москве, Герцен занимался итальянским и читал «Inferno». Незадолго до въезда в Пермь на одной из почтовых станций Сибир-ского тракта он даже нацарапал на оконнице строки, высеченные на вратах Ада:

Per me si va nel’ eterno dolorePer me si va nella citta dolente.

Вряд ли теперь он не расслышал в этих строчках имя города, где ему, как казалось, предстояло провести годы и годы: Per me – Пермь. Ожидания оправдались: «Пермь меня ужаснула, это преддверие Сибири, там мрачно и угрюмо» [Герцен 1961: 42].

У такого восприятия города было историческое основание. Per me Пермь весь XIX век следовал поток арестантов. Город был транзитным пунктом на их пути в Сибирь. И в этом смысле Пермь для тысяч и тысяч людей оказывалась преддверием каторжного ада. Много ссыльных было в самом городе. Два года – с 1812 по 1814 – в Перми провел М. М. Сперанский. Отсюда он писал А. А. Столыпину: «из всех горестных моих приключений сие было самое горестное <…>. Видеть всю мою семью за меня в ссылке и где же! В Перми» [Красноперов 1989: 52]. Имя города подано здесь с таким выразительным интонационным жестом окончательной безнадежности, что его смысл не оставляет сомнений: Пермь – это предел. XX век не изменил каторжной ауры Перми. Пермский край стал одной из крупных провинций ГУЛАГа. В пермских лагерях побывали многие: от Осипа Мандельштама и Варлама Шаламова до диссидентов 1960-70-х годов.

Поделиться с друзьями: