Русский струльдбруг (сборник)
Шрифт:
Закричали.
М очень сильно.
А когда заиндевелый труп привстал и негромко спросил: «Абеа?» – Семейка, кладя крестное знамение, даже так и закричал: «Я тебя, черножопый, в лед вкопаю! С открытыми глазами до страшного суда лежать во льду будешь!»
Но ефиоп уже забыл про Семейку.
Он увидел одноногого и по мерзлой палубе пополз к нему.
Горячие слезы ефиопа, насыщенные чудесной сущностью-лепсли, шипя, как электрические разряды, разбудили немца. Первым делом тот схватился за отсутствующую ногу: «Майн Готт! Где нога?» В этом месте Семейка, наконец, довольно ухмыльнулся: «Теперь уж точно не ищи».
А ефиоп радовался: «Абеа?»
Стали жить вместе.
Расширили полуземлянку, сложили очаг.
Семейка на ефиопе таскал сушняк с берега. Коптили морских коров.
Одну большую живую усатую корову, чтобы не скучать, Алевайка – рогатые брови – держала в воде в особенном загоне при бережке. Решила так: станет корове совсем холодно – отпустит. А пока любовалась, радовалась. Совсем уже круглая животом сидела девка на большом камне, всякое подстелив под себя и разговаривала с морской коровой. Вот есть некоторые волшебники, рассказывала. Создадут из сухих цветов девицу – она и помогает по хозяйству. Надоест – выдернут у нее булавку из волос, девица распадется на сухие цветы. Душевно жаловалась морской корове на Семейку: «Он за меня припас брал, зелье пороховое!» И еще жаловалась: «Он, дурак такой, немцу нож вернул. Отобрал нож у дьяка Якуньки и вернул. Хорошо ли?»
Корова понимала, издавала пристойные звуки.
«У одного – две ноги, у другого – одна. А мне оба нравятся».
Морская корова моргала добрыми глазами, пукала, кивала согласно.
Алевайка тоже кивала: «Сама видишь, у одного нет ноги. Но что с того? Он ласковый. – Это она о немце. – А Семейка подлый. – Слово подлый девка произносила с некоторым внутренним восхищением. – Он всякий припас брал за меня». Хорошо, что не точно знала – сколько, а то бы стыдилась. Догадывалась, что немец приказчика тоже не за просто так повесил. «Вот, получается, – жаловалась понимающей морской корове, – теперь всей семьей живу, жду приплоду».
С туманного моря бесшумно приносило кожаные челны.
Это сумеречные ламуты подсчитывали поголовье морских коров, потом печально докладывали тинной бабушке, сколько нашлось, сколько потерялось. По собственной дурости ламуты переселились когда-то за море, теперь сильно тоскуют. Правда, совсем безвредные. Если такого сумеречного ламута убить, он сильно похож на обыкновенного человека.
Высоко-высоко Аххарги-ю, раскачиваясь в магнитном поле, пронизанный ужасным пламенем северного сияния, счастливо дышал всеми своими найденными сущностями. Вот контрабандер нКва, друг милый, подарил межзвездному сообществу интересных симбионтов – сохатых, казенную кобыленку, умную трибу Козловых, теперь может получиться еще интереснее: две ласковые самки у берега, три сердитых самца (один черный), большое стадо коров морских, сумеречные ламуты. Такой чудесный лот можно будет выставить на аукционе Высшего существа.
Довольный смех Аххарги-ю колыхал низкие занавеси северного сияния.
Под разноцветными полотнищами мир глупых землян казался красивым.
Дивился противоречию: разум – это, прежде всего, понимание красоты, а в красивом мире бегают сильно глупые люди. Можно торговать самками, можно отличаться жесточью, можно вообще много чего учинять нехорошего при несдержанности таких сильных чувств и характеров, но самое страшное – это когда пронизывающие иглы инея не зажигают на живое.
Как быть? У людей – полуземлянка, песок под ногами, запах нечистот.
У них вечный лай, брань, угрозы ножа. «Я тебя зачем тогда на острове в пещере оставил? Чтобы ты заворовал, чтобы стал разбойником?» – «А сам-то куда с острова тогда делся? Цветочки сажал или живых людей вешал на реях?» И голос женский: «А я тоже терпела, терпела. Ты какой припас взял за меня с приказчика?» Ефиопа теперь клали ночью рядом с округляющейся Алевайкой, потому что становилось холодно.
Аххарги-ю радовался.
С невыразимых высот вслушивался в смутные споры.
Высосав с берегов уединенной северной протоки все рассыпавшиеся там когда-то молибденовые спирали, пытался подвести итог. Постоянно убеждался в том приятном для него факте, что нет на Земле истинного разума – только инстинкты.
«Я тебя зачем в пещере оставил? – слышался голос немца. – Чтобы ты заворовал, да, чтобы стал разбойником?» – «А сам-то куда с того острова делся? Цветочки сажал или живых людей вешал на реях?»
Два брата по крови, так счастливо нашедшие друг друга, снова жестоко ссорились.
У одного рука на ноже, другой сходит с ума, глядя на девку. Симбионты, – радовался Аххарги-ю. Чудесные симбионты. Когда-то их разделяла Большая вода, теперь та вода их объединила.
Дивило такое и Алевайку.
Оказалось, что немец и Семейка – вовсе не враги, а просто два потерявшихся по жизни брата. Оба Алевайке нравились, с каждым жила. Спала теперь, правда, только с ефиопом. Братья, поглядывая на Алевайку, в тесной полуземлянке ссорились. Редко поднимали толстые лбы к горящему небу, содрогающемуся от беззвучного смеха Аххарги-ю.
Устав, немец присаживался перед очагом на корточках:
– Мне бы кочик да сто рублев.
– Да зачем тебе кочик? Куда плыть?
– Знаю один мертвый город.
– А мертвый город он зачем?
– Майн Гатт! Там идолы из золота.
– И что? Ничего больше?
– Ну, почему? Растения.
– Всякие вкусные?
– Нет, золотые.
– А дрова?
– Они тоже из золота.
– Так ведь гореть не будут!
– Майн Гатт! А зачем им гореть? Там без того жарко, девки нагишом бегают. Я по змеям ходил деревянной ногой, не боялся. Хитрая была у меня нога, – вздохнул. – Я ее изнутри выдолбил, как шкатулку. Золотые гинеи, дукаты, несколько муадоров там лежало. Тяжелая нога, но терпел.
– Ну, будь сто рублев, что бы купил?
– Не знаю… Может, девке нашей калачик…
– Да где бы ты тут купил? – сердилась Алевайка.
Намекала нехорошо:
– Значит, девки там нагишом бегают?
И не выдерживала, переходила на крик:
– А как там у них с северным сиянием? Не тревожат ли белые медведи?
Но все же боялась немца, отодвигалась, хотя у Семейки тоже рука тяжелая.
А вот ежели допустить, что Бог может создать одного человека только для того, чтобы он все делал как бы из любви к аду, то прежде всего это, конечно, одноногий. Вон и нож завсегда при нем. Ругала его, но гладила ладошкой по голове. И ефиопа гладила, как маленькую черную собаку. Сердито щипала Семейку: «Ты какой припас за меня взял, а? Приказчик-то тот, как сноп, трепал меня». И перекидывалась на немца: «Ну, вот зачем ты повесил приказчика? Пусть бы лучше у нас пьяный валялся в чулане».
– Каждому свое, – играл немец волнистой шеффилдской сталью.
А ночь.
А пурга.
А воет ветер, слепит глаза.
В темной пене меж отодранных течением льдин шипят бабы-пужанки, ругается тинная бабушка, передвигаемыми камнями пугает глупых морских коров, водоросли везде разбросаны, как зеленые мокрые косы.
Аххарги-ю ликовал: никакого разума.
А Семейка вдруг натыкался на округлый живот Алевайки.
Конечно, девка сразу пунцовела, задерживала на животе мужскую ладонь.