Русский струльдбруг (сборник)
Шрифт:
От старухи несло одиночеством.
Не зря она окружает себя пустышками.
Но старика – своего спутника – она подцепила живого, удовлетворенно отметил я. Древнего, но живого. Не очень крепкая опора, но все же не виртуальное существо, на которое в буквальном смысле нельзя опереться. Конечно, старик покрыт пылью времени, он плохо слышит, хромает, но много ли от него требуется? На пальцах старухи я почувствовал, уловил следовые количества какой-то химической дряни. Почитай духов, да… И держись от них подальше…
– Видите этот иероглиф? – низко произнесла старуха.
Глаза у нее были противные, водянистые:
– Это мой знак. Надежда.
И спросила, помолчав:
– А ваш знак?
Я наугад ткнул в иероглиф, похожий на покосившуюся городьбу.
Старуха посмотрела недоверчиво:
– Вы не ошиблись?
– Почему вы так спрашиваете?
– Потому что вы указали на знак ухода.
– Строка кончается, но мысль безгранична.
– Может быть. Но это вырожденный иероглиф, – возразила Радлова. Она не верила мне. – Не вырожденная материя. И не вырожденное слово. Нет, нет. Лучше сказать кун сян – грамматическая игрушка.
– Вечность тоже проста.
Старуха меня злила. Она мешала мне.
– Существует и такая модель… – проскрипел старик.
Это было неожиданно. Наверное, он механически продолжил разговор, начатый еще до моего появления.
– Шу Ци слышал многие голоса. Он видел грифа. Это известно. Но существует и такая модель, как космогонический принцип Литтлтона. Слышали? – Теперь он спрашивал меня. – Литтлтон утверждал, что наблюдаемое состояние Вселенной всегда будет оставаться одним и тем же. Наблюдатель в любую астрономическую эпоху будет видеть в небе все одну и ту же никогда не меняющуюся картину. Понимаете? Только бесконечное разбегание галактик. Вечный сон. Бег на месте. Сегодня как вчера, завтра как сегодня. Понимаете? Никакой разницы. Ну, может, раз в сто миллионов лет в объеме, равном объему комнаты, будет сам по себе возникать атом водорода…
– Пянь гоу, – ласково покивала старуха.
И, поддерживаемая спутником, боком-боком почти по-птичьи запрыгала по аллее.
Неведомый мне космогонист Литтлтон, однако, был не глуп, ошеломленно подумал я. Действительно, что может измениться в обреченном на сонное угасание мире? Краем глаза я видел, что старуха остановилась, но не поднял голову. Не говорят же в палате для умирающих, что зашли в нее отдохнуть. Старуха что-то произнесла, и дряхлый ее спутник вернулся.
Наверное, он был болен.
И возраст не благоприятствовал.
Лицо изрезано некрасивыми морщинами. Секущиеся волосы, пегая седина. Наверное, любит тепло, солнечное томление, прогулки на сырое кладбище ему в тягость. Сколько лет ему? Хотя бы примерно… Я прикинул: наверное, под сто. Хотя вряд ли. Таких стариков в Сибирской автономии давно не осталось. Скорее, за шестьдесят, не больше, при их-то образе жизни. Дряхлость – типичное проявление болезни Керкстона. Конечно, мое разочарование было вызвано лишь случайно промелькнувшим в разговоре словом гриф и этой дурацкой моделью Литтлтона. Я понимал, что чудес не бывает. Болезнь не возвышает, нет. Никаких горлиц в небе. К черту! Какие горлицы? Какой гриф? Старик, бредущий по пустой аллее, вряд ли помнит, что дело заключается всего лишь в мутациях определенного вируса, а не в каких-то грифах и горлицах. Вирусы не только убивают. Они обеспечивают информационные потоки в биосфере.
Пянь гоу. Друг.
Старуха Радлова ждала, ухватившись рукой за тоненькую березку.
Вполне ископаемая пара. Вряд ли они помнят о том, что именно вирусы – вирусы всех видов – поддерживают тонус эволюции, уничтожая любую особь, по тем или иным причинам потерявшую способность воспроизводства. Люди неустанно плодятся, они должны плодиться, любой живой вид спасает только экспансия. Наш мозг изначально – орган выживания. Органом мышления он становится, когда мы задумываемся. К сожалению, люди однажды начинают задумываться. Они создают культуру. И культура начинает воздействовать на человека. Горлиц может не быть, и грифы не появятся, но детей надо рожать. Без них нельзя. Их отсутствие обессмысливает жизнь. Семья умного человека никогда не будет напоминать большую африканскую деревню, но она необходима.
Старик, наконец, доковылял до меня.
– Простите, – с одышкой произнес он. – Я – вдовец.
Плащ плохо грел старика, он зяб. Глаза смотрели неопределенно, в их мути не плавало ничего узнаваемого. Действительно – вдовец… Живет один… Давно… Я считывал это с одежды старика. Привычная тоска, долгая затяжная тоска. Болезнь не сделала старика отталкивающим, но при взгляде на такого вот преждевременного старца люди с ужасом вспоминают о некоей тайной, скрытой под землей части чжунго, где (так говорят) в стерильных, наглухо закрытых палатах в приступах удушья умирают бесконечные очередные жертвы болезни Керкстона…
«С течением времени я привык бы относиться равнодушно к смерти друзей и не без удовольствия смотрел бы на их потомков».
«Так мы любуемся расцветающими в нашем саду гвоздиками и тюльпанами, нисколько не сокрушаясь о тех, которые увяли прошлой осенью».
– Я всю жизнь резал по камню.
Старик без всякого выражения смотрел на вырожденные иероглифы.
– Глиптика – увлекательное занятие, – пошевелил он пальцами, обтянутыми перчатками салатного цвета. – Я прожил большую жизнь.
«Большую жизнь». Я давным-давно проскочил далекий период его дурацкого возраста. Я был старше дряхлого вдовца на многие-многие десятки лет. А он, видите ли, прожил «большую жизнь»! И вовсе не глиптика была его главным занятием… Крэкер… Ну да, именно крэкер… Именно так… Когда-то он был сетевым крэкером… Наверное, его до сих пор боятся…
С неопрятных одежд я свободно считывал всю жизнь старика.
Виртуальные миры… Да, он был отличным крэкером… Он с первой попытки взламывал любой код, для него в Сети не было тайн… Похоже, со старухой Радловой он когда-то был близок в том самом смысле, как это допускает природа. Но главным для него всегда оставалась Сеть. Считается, что именно такие профессионалы создавали культуру дарения. Ну да, он и сейчас гордится тем, что дарил людям закрытую от всех информацию. Конечно, его не всегда понимали. Случалось, осуждали в открытом флейминге – заваливали тысячами презрительных электронных посланий. Бывало и худшее. Но он не отступал. Он стоял на своем. Он был убежден, что только Сеть может создать истинную культуру дарения.
– Я хотел провести старость на одном из южных морей, а сейчас у меня только домик в виртуальной общине.
– Вас не выпускают из Хатанги? – догадался я.
– Разве только меня? – пожевал он губами.
– А какие моря вас привлекали?
Я понимал, что старику хочется поговорить. Все равно о чем. Вечером он медлительно, смакуя каждое слово, перескажет наш разговор своей дряхлой спутнице. Обсуждая услышанное, они будут находить в моих ничем не примечательных словах все новые и новые глубинные смыслы.
– Не знаю…
Он опустил глаза.
– Теплые… Да, теплые…
Какие-то видения заставили его обо всем забыть.
Тоска по пространству. Ах, эта неизбывная великая тоска по пространству!
– Моя жена русская… У нас не было детей… А теперь и жена умерла… Я хочу жить среди русских…
– Наберитесь терпения.
– Думаете, что-то изменится?
– Все в мире рано или поздно меняется.
– Но мне уже за шестьдесят…
Dirty old man. Противный старик. «Мне уже за шестьдесят». Ничего умнее, конечно, не мог придумать. «Думаете, что-то изменится?» Эволюция оперирует бесконечными поколениями, она не помнит о жалких ничтожных стариках. Жалеть надо только бессмертных, подумал я. Это у них нет будущего. Это только бессмертным нет смысла ждать русских или китайцев, мечтать о далеких теплых морях. Все пройдет. Все моря во всех временах – чужие.