Русское народничество
Шрифт:
А в другом письме он говорил, что террор 1793 года был более масштабным, чем те три месяца осады парижских рабочих. Его постоянные отсылки к июньским дням одни из самых волнующих в герценовском калейдоскопическом дневнике революции 1848 года.
Был единственный луч надежды: «Быть может, Франция и вся Европа погибнут в этой борьбе, быть может, эта часть света впадет в варварство, чтобы обновить свои испорченные цивилизацией соки.» «Письма из Франции и Италии») Он чувствовал, что в народе все-еще была сила. После он скажет: «После июньских дней, что революция проиграла, но я все-еще верю в нее. Я верю в удивительную живучесть выживших, в их моральное влияние.» (перевод с английского переводчика)
Он рассматривал революцию 1848 года во всех ее главных компонентах как социалистическую революцию, неудачную с самого начала из-за незрелых идей и бессильных людей.
Он не верил в Луи Блана, который оставался в стороне от центрального политического движения и ушел из люксембургской комиссии, не оставляя себе свободу действия и признавая власть правительства Ламартина. «Он стал проповедником социализма. Он имел большое влияние на рабочих, но у него не были настоящего политического авторитета.» «На самом деле», - заключил он, «Луи Блан никогда не понимал социализма. Его хорошо известная книга «De l'Organisation du Travail» и несколько блестящих фраз установили его репутацию.» (перевод с английского переводчика)
Он рассматривал ateliers nationaux как уловку, примененную государством, напуганное безработицей. В люксембургской комиссии он видел лишь «раннюю христианскую церковь в древнем Риме», а в Луи Бланке «первым священником и проповедником новой церкви, а его заседания не более чем торжественные литургии юношеского социализма.» (перевод с английского переводчика)
Герцен гораздо больше уважал и восхищался Бланки. В какой-то момент он предложил необходимость временной диктатуры, чтобы восполнить пробел между монархией и республикой. Но его привлекло к Бланки, кроме его политических взглядов и революционной страсти, определенность, то, что тот не будет колебаться, когда столкнется с традиционными идеями, которые душили демократов.
«Бланки - революционер нашего века, он понял, что поправлять нечего, он понял, что первая задача теперь - разрушать существующее. Одаренный совершенно оригинальным красноречием, он потрясал массы, каждое слово его было обвинение старого мира и вызов на казнь его. Его меньше любили, нежели Барбеса, но слушались больше.» «Письма из Франции и Италии» Письмо Десятое 1 сентября 1848)
Тем не менее, Герцен больше всего симпатизировал Прудону. На его взгляд на революцию глубоко повлияли, как он сам же признавал, «прекрасные журналы» Прудона и Торе - «Peuple» и «Vraie R'epublique». И с ростом разочарования и с уменьшением уверенности в революцию, деятельность Прудона приобрела большую важность в его глазах. Почти год он поддерживал его материально и политически сотрудничал с ним, побуждая его на более активные действия. В августе 1849 года Герцен предоставил Прудону финансы для создания «La Voix du Peuple», сохраняя за собой право писать туда и направлять ее внешнюю политику. Борьба Прудона против Луи Наполеона была «настоящей поэмой гнева и презрения.» Именно Прудон заставил его понять ужасную опасность в приходе к власти президента Наполеона. Прудон, который пробудил в нем растущее недоверие к традиционным демократам, которые хотя и приобретали жизненность своей оппозицией к Наполеону, но на самом деле становились все более бессильными не только в своей непосредственной политике, но и в своей исторической функции.
Участие Герцена в демонстрациях 13го июня, из-за которых он должен был бежать в Женеву, было последней попыткой, исполнением долга. Его неудача подтвердила его отрицательное отношение к «Горе». «Демократическое течение», - писал он из Женевы в сентябре, - «или партийное движение потерпело поражение, потому что оно всегда совершало ошибки, потому что оно всегда боялось быть революционным в настоящем смысле, потому что оно нападало на Трон, лишь для того чтобы захватить себе власть.» (перевод с английского переводчика)
Но действительно ли революция закончилась? Герцен так не думал. Вдохновленный (как и многие европейские революционеры) надеждой на усиление движения, он обратил свое внимание на крестьян. В июне 1851 года он писал:
«Но революция не остановилась. Вместо неосторожных попыток и заговоров работник думает крепкую думу и ищет связи не с цеховыми революционерами, не с редакторами журналов, - а с крестьянами. С тех пор как грубая рука полиции заперла клубы и электоральные собрания, трибуна работников перенеслась в деревни. Эта пропаганда неуловима и глубже захватывает, нежели клубная болтовня. В груди крестьянина собирается тяжелая буря. Он ничего не знает ни о тексте конституции, ни о разделении властей, но он мрачно посматривает на богатого собственника, на нотариуса, на ростовщика; но он видит, что, сколько ни работай, барыш идет в другие руки, - и слушает работника. Когда он его дослушает и хорошенько поймет, с своей упорной твердостью хлебопашца, с своей основательной прочностью во всяком деле, тогда он сочтет свои силы - а потом сметет с лица земли старое общественное устройство. И это будет настоящая революция народных масс.» «Письма из Франции и Италии» Письмо тринадцатое 1 июня 1851 года)
Потом, когда coup d''etat разразился 2 декабря во Франции, последняя возможность казалась открытой — надежда, которая всегда существует во времена насильственной реакции, что та не сможет решить проблем, поднятых революцией. Но когда и из этого ничего не вышло, по крайней-мере в начале, для него революция 1848 года закончилась. Теперь он мог сделать выводы и понять куда привела его его двойная реакция на Францию Луи-Филиппа и вторую республику. Реакция, которая была результатом с одной стороны индивидуального бунта против государственного централизма, а с другой социалистического бунта против правления буржуазии.
Индивидуализм, который был свойством русской культуры 30х и 40х, и инстинктивный бунт против Государства во имя народа, который был частью программы славянофилов, оба показали ему, что в монархиях как и в республиках, в абсолютизме как и в якобинстве, нужно бороться с единственным злом, с одним симптомом упадка — с тем чисто внешним порядком, который одержал победу в июне.
Он постоянно оглядывался назад пытаясь понять природу инстинкта свободы и независимости, которые он чувствовал, бурлят в российской культуре и которые он искал, но так и не смог найти в современных французах за исключением Прудона. Ему так и не удалось дать этому определение, потому что это было главным образом повышенная способность к самопознанию, в которой самообман не играл роли и которая позволила ему тщательно изучить живых людей, а не тени. Таким образом Герцен не обратился к теориям анархизма, как Бакунин, а сконцентрировался на противостоянии идеологии современного Государства, против традиции якобинства, против того, что он называл «демократической ортодоксией».
Он хотел нанести удар по этой идеологии, потому что он считал ее одной из разновидностей абстрактных спекуляций и религии, которые он преодолел, чтобы прийти к своему «реализму», еще одна из теней прошлого, которую хотел изгнать при помощи разума. Он оставил нам очень живое описание своей борьбы и то, как он достиг «несчастья знания».
«Внутри человека есть постоянный революционный трибунал, есть беспощадный Фукье-Тинвиль и, главное, есть гильотина. Иногда судья засыпает, гильотина ржавеет, ложное, прошедшее, романтическое, слабое поднимает голову, обживается, и вдруг какой-нибудь дикий удар будит оплошный суд, дремлющего палача, и тогда начинается свирепая расправа - малейшая уступка, пощада, сожаление ведут к прошедшему, оставляют цепи. Выбора нет: или казнить и идти вперед, или миловать и запнуться на полдороге. Кто не помнит своего логического романа, кто не помнит, как в его душу попала первая мысль сомнения, первая смелость исследования -- и как она захватила потом более и более и дотрогивалась до святейших достояний души? Это-то и есть страшный суд разума. Казнить верования не так легко, как кажется; трудно расставаться с мыслями, с которыми мы выросли, сжились, которые нас лелеяли, утешали,-- пожертвовать ими кажется неблагодарностью. Да, но в этой среде, в которой стоит трибунал, там нет благодарности, там неизвестно святотатство, и если революция, как Сатурн, ест своих детей, то отрицание, как Нерон, убивает свою мать, чтоб отделаться от прошедшего. Люди боятся своей логики и, опрометчиво вызвав перед ее суд церковь и государство, семью и нравственность, добро и зло, - стремятся спасти клочки, отрывки старого. Отказываясь от христианства, берегут бессмертие души, идеализм, провидение. Люди, шедшие вместе, тут расходятся, одни идут направо, другие налево; одни замирают на полдороге, как верстовые столбы, показывая,, сколько пройдено, другие бросают последнюю ношу прошедшего и идут бодро вперед. Переходя из старого мира в новый, ничего нельзя взять с собою.. Разум беспощаден, как Конвент, нелицеприятен и строг.» «С того берега» А.И.Герцен)
Все эти обвинения против «певчих революции», «профессиональных революционеров» и тех, кто хотел бы вернуться в прошлое имеют все тот же тон неумолимости и также безжалостны как был он безжалостен к себе.
Демократы «Монтаньяры» 1848 года казались ему самым убедительным примером того, что случается, когда внутренняя гильотина отказывается работать. Они думали, что являются республиканцами, а на самом деле просто следовали традициям монархического Государства. Они думали, что являются атеистами, но на самом деле являлись жрецами их собственной выдуманной религии и рабами устаревших символов. Они думали, что являются революционерами, а на самом деле были всего лишь консерваторами.
«Республика - так, как они ее понимают, - отвлеченная и неудобоисполнимая мысль, плод теоретических дум, апотеоза существующего государственного порядка, преображение того, что есть; их республика -- последняя мечта, поэтический бред старого мира. В этом бреду есть и пророчество, но пророчество, относящееся к жизни за гробом, к жизни будущего века.» А.И. Герцен «Письма с того берега» 1851)
Представленные так ясно и прямолинейно эти идеи не могли не иметь глубокого влияния на все движение русского народничества, так подозрительно относящееся ко всем общим демократическим идеям, так легко реагирующее на индивидуальные мотивы для бунта против Государства и поэтому инстинктивно противящиеся якобинской традиции.