Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Понюхала, закрыла холодильник.

— Нет, запах не холодный, а летний.

— Какой?

— Как летом, когда тепло и хорошо. А почему ты в черном???

— Потому что запах, — говорю.

Она сама прошла в комнату, без приглашения. В одной руке соль, в другой кофе.

— Отсюда идет. Какой приятный!

— Да, — говорю, — приятный, действительно.

— Это от цветов, — говорит.

— Нет, не от цветов. От цветов зимний запах. Да и у меня нет цветов — разве не видишь пустые вазы?

— А еще от чего может быть? — удивилась, уходя.

— Действительно, — согласилась с ней, — от чего может быть еще … — и поспешила вслед, а дверь оставила открытой, чтобы благоухание благоухало для всех.

* * *

Оборачиваются. У женщин на головах не платки, а мужские сапоги с навозом на подошвах — и запах. Еще они посмотрели на меня, я испугалась; не знаю, от кого убегаю, куда бегу. Прибежала ночью. Во мраке зажегся огонек, потом пропал, опять зажегся, исчез, появились два огонька, потухли, опять загорелись… А, это фары и дорога горками! Проехал мимо лысый мужик на машине. Я его не знаю, но мне сказали, что это Иван Антонович. Нет, задний ход, вернулся. Я сажусь к нему в машину, въезжаем внутрь церкви. Через окна сияет солнце — в его лучах воздух, как пшенная каша; молящиеся крестятся; каша над ними шипит и брызгает, словно на огне. Выходит священник с золотым крестом, тут из-под колеса курица — перья разлетаются фейерверком; еще вижу, как от креста золотые зайчики мечутся по стенам. Появляется очень толстая и высокая баба, прикладывается к иконам на стене — все лампады по очереди у нее на меховой шапке; звенят, позвякивают медные кольца на цепях, но масло не вылилось никому на головы, и… вот — за стеной сигналят без умолку, с остервенением подхватили собаки. Выбегаю из церкви — неизвестно откуда взялся Иванов и схватил меня за руку, другой — держит какого-то мальчика… Не обращая внимания на сливающиеся воедино тревожные гудки автомобилей, шатаясь, перебирался через дорогу пьяный; при этом он держал руки в карманах и курил на ходу сигарету. Иванов закричал, позвал его:

— Эдик! Эдик!..

* * *

И я не расспрашивал ее ни о чем, и губами видел в темноте, как Фрося закрыла глаза и улыбается, проводил руками по ней — над нею, не касаясь ее. И только раз она проговорилась:

— Они хотели меня изнасиловать, но я молилась, и у них ничего не получалось, и, может, поэтому было очень страшно, еще страшнее…

А я молчал, только обнимал ее, по-прежнему обнимал, и уже руки над ней, в воздухе, сделались тяжелые, будто чугунные; вдруг Фрося спросила:

— Умерла ли моя мама?

Я молчал, но почувствовал, как Фрося открыла глаза, и тогда сказал:

— Да!

И она замолчала, надолго замолчала, и лежала с открытыми глазами, не мигая, и уже мои руки перестали быть крылатыми, они опустились на нее, и Фрося сказала:

— Какие они тяжелые, раньше не замечала.

И — вот — полилось со второго этажа, словно камешки застучали по решетке, как несколько дней назад, и я осознал, остро почувствовал бездну времени, будто прошли годы, и от этого ощущения стало жутко, и сейчас я понял Фросю после того, как ее били по ребрам…

— Ты не хочешь со мной, — решила она, — потому что думаешь, что меня изнасиловали. Нет, — прошептала, — у них ничего не получалось, не получилось — поэтому и били по ребрам.

А я сказал:

— Ничего я не думаю, это не может иметь, не имеет никакого значения: так или этак.

— Для мужчины имеет, — заявила она. — Для вас все имеет значение. И ты еще, может, боишься заразиться чем-нибудь. Ведь правда, да?

— Да, — тогда сказал я, чтобы отвязалась.

Фрося еще прошептала в ухо:

— Ты не хочешь со мной, потому что я… — и не закончила: сумасшедшая ; но я понял и сказал:

— Да, — а потом: — Нет!

Она вздохнула:

— Конечно, я постарела и со мной совсем не интересно, но как мне жить тогда, если я хочу, если я могу быть только с тобой, и пускай у тебя будут девушки, сколько угодно, но я хочу быть с тобой, и ты встречайся с ними, а я буду рядом…

* * *

Приснилось: я — женщина. Я в театре на сцене. Вернее, не совсем на сцене, а за кулисами, но все равно на сцене. В декорациях деревня, ветхие домишки, столбы, заборы, поросшие мхом, — и ни души. Наконец появляется почему-то японец, и я от него удаляюсь, прохожу по какому-то коридору, за мной шаги, вижу дальше по сторонам кусты, за ними начался лес. На ветках — колокольчики; их так много, будто листьев, ветер подует — они стрекочут, как кузнечики — до безумной головной боли. В лесу — кладбище, и я иду между крестов с желтой подушечкой в руке. Оглянулся, оглянулась : где японец? И, оглянувшись, я сразу — в своей деревне, дома, — лихорадочно собираю вещи, спешу на электричку и понимаю: сюда не вернусь. В окна всякая дрянь лезет, рожи; среди рухляди, тряпья нахожу гипсовую маску женского лица — такие делают после смерти, и — узнаю себя. Она падает у меня из рук и разбивается на четыре части. Одну четвертинку аккуратно укладываю в чемодан, в этот момент заходят две девочки в белом. Они запели, и я открыл глаза, нажал на кнопку будильника, и все сразу смолкло. Позвал Фросю — она не отзывалась; пройдя по квартире, я задумался, что означает желтая подушечка.

* * *

Куда говорил он, туда и поворачивала. Но говорил: то — туда, повозка, то — обратно, повозки с зерном, то — вперед, стога сена, то — назад, соломы, то — вправо, солома с колючей проволокой. Зачем столько ржавчины в городе? То — влево ! Навоз, и я выбилась из сил, зачем в городе навоз? А еще рогатые автомобили… В фургонах коровы, гудят мне. За решетками их морды, и все они едут так быстро — и им диктует, а я думала: он только мне, но его голос мучительней, чем их все голоса, взятые вместе. Какая я дура! Мука рассеивается по ветру. Он же всем! Мешок упал с машины, но как он может всем успеть? И с телеги. А у меня вперед : в глаза пыль, и в зубах скрежет. И у него мука в воздухе. Потому что я кручу педалями — вперед, как кровь в воде развеивается, а вот этот автобус назад… Арбузы и черепа. И трамвай ! В одном, ах да, он же не может развернуться, фургоне, в этом месте, а где кости? Правила дорожного движения, направо ? Как хорошо, что я еду из города! Прямо ? Только он так безнадежно кричит, налево, а потом направо. Чем дальше, тем он дальше, и я не успеваю. Поворот кругом. За его голосом. Еще раз. Потому что он летит в том самолете. Кружится голова. Улетел — а я не знаю. Очень кружится. Куда дальше? Голубой забор.

Прямо. Голубой. Прямо. Голубой. Прямо.

— А как велосипед? — спрашиваю.

Забор. Бросила велосипед, только взяла сумочку с молитвенником и перелезла через ГОЛУБОЙ забор на кладбище. Зачем-то. Я умираю. Зачем голубой? Страшно и прекрасно. Я сейчас. Ветка по лицу. Умираю.

— Где?

— Здесь, где? Здесссь.

— Где?

Бегу. Ветки по лицу. Бегу. Остановилась, сняла туфельки и носки и побежала босиком, а потом пожалела, что босиком . Туфельки в руках, а молитвенник под мышкой. Все ближе и ближе, но только подбегу — дальше… И опять ближе. А сердце мое под ногами. Бегу, а оно подо мной бьется, трепещет. То холодное, ледяное, то раскаленное, как сковорода, и железная, железное. Хватаюсь за сердце и за кресты, за камни. Они на солнце нагрелись и пахнут бензином. Почему бензином и почему под ногами СЕРДЦЕ? И почему оно такое большое?

— Здесь.

Бросила туфельки.

— Скорее.

— Сейчас.

— Скорее.

— Только сниму кофточку.

— Она белая?

— Нет, черная.

— Почему?

— Не задавай глупых вопросов.

— Скорее. Если не успеешь

Я слышу, что рядом с его сердцем мое. Вернее, рядом с моим его. И я копаю свое сердце, чтобы из-под него — его голос из-под всего: я умер. Копаю, руки по локоть, а его уже нет, потому что умер, и умер в моем сердце. ТУТ ПРОЛЕТЕЛ НАДО МНОЙ АНГЕЛ С ЖЕЛТОЙ ПОДУШКОЙ. Почему желтой ? Очень страшно, что желтой, и еще страшнее, что с подушкой. По кладбищу. Так страшно, что бросилась убегать, выбежала за ворота и увидела дорогу, и уже не было так страшно, и вспомнила, что оставила у чьей-то, интересно — чьей, могилы молитвенник и кофточку, но туфелька одна была на ноге, а где другая? Еще вспомнила про велосипед, но возвращаться на кладбище за молитвенником было страшно, и — за кофточкой, искать туфельку. Пошла вдоль голубого забора. Голубокого . ГЛУБОКОГО забора. Долго падала, брела полдня или полтора дня, тут поджидает меня милиционер и — поцеловал в щечку, а потом ничего не помню. Опять вернулась к воротам — только с другой стороны, — но велосипеда не нашла.

— Так, — говорит баба. — Вон там, — показывает, — на рынке. — Кто тебе на кладбище даст штаны? Разве у них что-нибудь найдется, — и подтолкнула.

Разгружают мешки с картошкой. Молчу. Эти стараются не смотреть на меня, но один посмотрел и закричал, как все кричали, и я пошла дальше; захотела выйти отсюда, только чем дальше иду — тем больше народу. Тогда закрыла глаза и стала молиться, а меня беспрерывно толкали, и ни один из них не вздумал извиниться, но кто-то взял за руку, и я открыла глаза — подают мне штаны. И на том месте, в самой сутолоке, где молилась, стала надевать их, надела, потом провела руками — обнаружила, что сзади они порваны, — почувствовала себя в этих штанах еще хуже, чем без штанов, и разрыдалась, кто-то сунул в руку кусок белого хлеба, тогда я быстрей в сторонку, идя задом вперед, почему-то так, чтобы не видели дырки — те, кто сзади, или спереди, и присела на землю у деревца около забора. Сидела и жевала, а после того, как съела этот очень вкусный хлеб, рука так и осталась — ладонью к небу, вдруг листик с дерева упал мне в ладонь. Я улыбнулась, тут подул ветер — листочек улетел, и я еще раз улыбнулась. Удивилась, а потом просто так сидела, зажав пальцами уши, и смотрела туда, очень далеко…

Поделиться с друзьями: