Садовник судеб
Шрифт:
Водворенный в казарму, я сознавал, что дни мои на грушевской окраине сочтены. Вдобавок, из Львова прислали голенастого строчкогона – новоиспеченного лейтенантика, сиявшего невинной улыбкой.
Мельтешащий лысой курицей Шавель, руки за спину, читал нотации:
– Не в добрый час вы, Марговский, распоясались! Вот и начгуб Евсюков ни в какую не хотел Вас отпускать…
– Да он дурак! – резко обрывал я прапора, отсылая пас гогочущему строю.
Вымучивание бригадного гимна – соломинка, ненадолго отсрочившая мой отъезд. Зачин выглядел так: «Под Фастовым орды злодеев / Зайти попытались нам в тыл, / Но встал лейтенант Галафеев – / И в позе геройской застыл!» Возможно, я путаю, и воина, предстательствующего за всех путейцев на обелиске Победы, звали как-то иначе: Вахромеев, Ерофеев… Суть в ином: он был плачевно одинок – и на запрос «красного следопыта» Сервачинский отреагировал без запинки. В бравурный текст я планировал вплести целое ожерелье подвигов – но снизка ограничилась единственной бусиной. Выражение «в позе геройской застыл», имевшее несколько эротический оттенок, замполит пропустил мимо ушей.
Музыку предполагалось заказать Игорю Лученку – знаменитости, на халтурах слупившей капиталец. Но я стал давить на мецената: в башке, мол, так и ухают литавры, дело лишь за оркестровкой марша – да есть проблемы с нотной грамотой… Поворотив против течения, Сервачинский отпустил меня на двое суток.
Отъевшись у мамы на кухне, я позвонил знакомому барду по фамилии Шехтман. Плотный бородач, долбивший неучам законы Ньютона, бессменно возглавлял КСП «Радуга» – куда я зачастил еще в пору заливки катка. Еженедельные посиделки таили фигу в кармане по отношению к режиму, и бывшие однокашники с гебистскими значками окрестили Лешину синекуру «жупел Шехтмана».
Но ничего завзято крамольного там не читалось – лишь изредка подхватывались озорные буриме залетного московского миннезанга. Большей частью туда забредали загнанные рутинной скучищей евреи, кропавшие как пр?клятые нетленку в стол. Впрочем, в день похорон Брежнева мы нарушили нейтралитет: задернули шторку и приглушенно взяли травестийный мажор, знаменовавший триумф Великой кээспэшной ложи; наш маэстро, барабаня по деке, комически раздувал щеки – будто дудел в хобот тубы… К нему я и прилип, как банный лист, с неожиданной просьбой.
Я мог бы обратиться к Горелику, но, во-первых, тот подался в столичную аспирантуру и бывал дома лишь наездами; во-вторых, за все восемь месяцев у него не возникло потребности меня навестить (спустя три года – живя у Насти и через стенку соседствуя с Геннадием Хазановым – я прозрачно отклоню попытку Ильи возобновить приятельство).
Итак, сойдя на улице Красной, я направился было к дому Шехтмана. Но неподалеку, на Захарова, жил некто Ким Хадеев – диссидент и скандалист, игравший роль штатного городского сумасшедшего. Сорок диссертаций на всевозможные темы были им написаны за годы люмпенского существования. Этнографы и искусствоведы, политологи и ботаники – каждый третий доктор шелудивых наук ходил у него в подпасках, оплачивая неафишируемые услуги с опасливой пунктуальностью.
Сын еврейки и лихого казака, тезка Коминтерна, он давно сжился с ролью кукловода местной Академии наук. Объяснялось это безысходностью деклассированного элемента. В самый разгар космополитской кампании растроганное руководство Белорусского университета передало микрофон вундеркинду, к двадцати годам защитившему диплом по филологии. И что же? Вместо дифирамбов профессуре, прозвучал страстный призыв к убийству Сталина – изверга, вознамерившегося утвердить на Руси Четвертый рейх… Для нас это вроде бы аксиома, но тогда – разгневанные студенты-фронтовики сорвали витию с трибуны, избив ногами до полусмерти. Видимо, так он отозвался на кровь Михоэлса, накануне пролитую Берией в Минске.
Расстрел, изначально ему грозивший, к счастью, заменили пожизненной смирительной рубахой. Ему вводили инъекции, превращавшие нормальных людей в таких, как Сосо Джугашвили. Но один еврейский психотерапевт не пожелал и впрямь сделаться врачом-вредителем. И мозг подопытного уникума сумел-таки правильно использовать свой шанс.
Лишь в критические минуты Хадеев спускал с лестницы иного зазевавшегося диссертанта. Когда я, маясь на стройфаке, загорелся идеей поэмы о детском крестовом походе – Ким по памяти перечислил мне двенадцать источников, присовокупив при этом имя автора и год издания. Ему ничего не стоило – пробежав страницу глазами – тут же выдать ее наизусть со всеми закорючками. Два года я у него проучился, прежде чем променял на Литинститут…
В тот день мой оракул отсутствовал. Зато у запертой двери я повстречал Наташу – ресторанную певицу с гладкой темной копной волос. Была она от природы добра. Возможно, малость проста – но не таково ли и само знакомство на лестничной клетке?.. Неделей раньше ее представил Хадееву композитор Эльпер, у которого я по неопытности отбил жену (это с ней, огнегривой Ритой, я читал стихи кээспэшникам, наскребая десятку штрафа за «Хава нагилу»). Что Наташа искала у Кима? Вероятно, просто томилась от скуки: как и большинство вившейся вокруг него шебутной богемы, замедлявшей процесс старения одинокого бунтаря.
Мы разговорились. Пустив по боку цель увольнительной, я предложил поехать ко мне. За нами почему-то увязался Дима Строцев, кудреватый актеришка из театра «Коллизей» (умышленно с двумя «л»: вероятно, от слова «коллизия»). Этим балаганом архитектурного факультета руководил мохнатый еврейский шмель, эдакий карабас-барабас, нещадно угнетавший безропотных марионеток. Оттого мне и не составило труда переманить Диму в наш вертеп вольнодумцев: тем паче, этот запоздалый ничевок что-то там украдкой пописывал в стол.
За этот привод Ким был мне особенно благодарен: с порога оценив лепкость пластилиновой душонки. На засаленном матраце хадеевской кухоньки к тому времени уже не первый год крючился египетский писец Гриша Трестман, несусветным стихом пытавшийся переколпачить Ветхий Завет. «Иов», «Иона» – так назывались многословные, часто злободневные, но всегда бездарные поэмы. Стоило только с его конвейера сойти очередной партии кустарных строф, как седобородый контролер набрасывался на них, деловито ощупывая со всех сторон, проверяя на стилистическую вшивость. В первой половине дня его подопечный, заработка ради, доил вялотекущую гусеницу светогазеты, непрестанно ползшую по парапету городского полиграфкомбината. Но уже заполдень тайно фрондерствующий выпестыш партшколы и сам сдавался на милость неумолимого редактора. Трестман обреченно замирал, с трепетом ожидая, когда ребе с улицы Захарова, зычно выматерясь и высморкавшись в кулак, соизволит наметить для него фабульные контуры очередной главы…
Строцева, эту обэриутствующую пустышку, безуспешно подражающую великомученнику Хармсу, Ким – с присущей ему харизмой – тогда же моментально взял в оборот. Вот и сейчас, в гулко летящем троллейбусе, Дима на голубом глазу пичкал меня очередной своей пухлой поэзой, краеугольным сюжетным камнем которой послужила его самозабвенная тусня с хиппарями. В июне он окончил архитектурный, получил лейтенанта запаса. Женился на Ханке – шепелявой блондиночке, доходившей ему до подмышек и всякий раз благоговейно запрокидывавшей голову, чтобы полюбоваться шевелюрой избранника. (Помню, в полумраке партера нимфского Театра русской драмы, нам взбрело в голову с ней поцеловаться, она противно лизнула меня в губы – и я отпрянул; с той поры старался с ней исключительно дружить, безоговорочно уступив Строцеву). Семейная жизнь их не то чтобы сразу задалась. Впрочем, толстоногая Тома Крылова, бессменный арбитр, призванный мирить их после каждой ссоры, однажды – видимо, желая отомстить за полученную отставку – обронила, прощаясь со мной на КПП: у Строцева, мол, по сравнению с тобой, Гриша, все этапы в жизни выглядят как-то солидней… Ну и ладненько, ну и флаг ему в руки!
Интересно, на какой отзыв с моей стороны он теперь рассчитывал? Неужели на всхлипы восхищения, на музейные лавры победителю-ученику от побежденного учителя? Или надеялся услыхать горькое раскаянье: ах, как жаль, что я не учился на архфаке, кишмя кишевшем глазастыми полукровочками, всегда готовыми поднатаскать недотепу по нужному предмету, а затем полистать, по-турецки усевшись вместе с ним на оттоманке, гламурный альбом Дали?.. О творении его я высказался сухо, даже слегка брезгливо. Ходили слухи, что он бросил жену с новорожденной крохой (им предстояло многократно разлучаться – как впоследствии и нам с Настей). Я заявил, что в тексте уйма звуковых колдобин и смысловых выбоин, что его роман в стихах громоздок и по сути глубоко циничен. Цедя сквозь зубы свой вердикт, я, конечно же, подсознательно имел в виду Ханку – еврейку по отцу, бегавшую ко мне в диспансер, еще когда я в период отчисления симулировал психостению. Она и на меня тогда взирала снизу вверх, возможно, рассчитывала на что-то большее: вот только одноименные заряды непреодолимо отталкивались…