Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 5
Шрифт:
— Миша, вот хорошо, угодил как раз к ужину, — сказал Максим. — Настенька, давай тарелку!
— Максим, я к тебе на минутку.
— Все одно садись к столу. Водкой не потчую, знаю, сам за рулем, да и вообще…
— Я только что осмотрел пустующий двор, — сказал Барсуков, давая понять, что на Беструдодневку он попал именно по этой причине. — Жилье целое. Надо как-то помочь Клаве вернуться в свое гнездо.
— Она не хочет, — за Максима ответила Настенька, положив на тарелку разваренную, исходившую паром картошку, и пододвинула бутылку с постным маслом. — Я говорила с Клавой. Она боится здесь жить. На чердаке уже поселился филин, по ночам плачет человеческим голосом… Жуть!
— Золу со двора можно убрать, дом отремонтировать, а филина прогнать, — говорил Барсуков, принимаясь за еду. — Поручу Казакову, и все будет сделано.
— Поручить Казакову — это хорошо, — согласился Максим. — Одна Клава тут ничего не сделает… Кстати, что слышно о Никите?
— Пропал.
— А что говорит милиция?
— Пока молчит… «Я же совсем не за этим приехал, а как же мне объяснить Максиму то, что меня волнует», — думал он и как бы между прочим спросил: — Максим, ты говорил мне, чтобы я посмотрел на себя со стороны?
— Нет, не говорил. А что?
— Вспомни: «Тимофеич, погляди-ка на себя со стороны». Твои слова?
— Не мои, нет. Да и что это пришло тебе в голову!
— Кто-то сказал, а только я не могу вспомнить, кто именно. — Барсуков усмехнулся. — Ранний склероз! Еще на той неделе были у меня наш батя, Андрей Саввич и Нечипуренко. Даша прислала… гвардейцев!
— О чем же они с тобой толковали?
— Обо всем. — Барсуков перестал есть. — Но я не помню, чтобы кто-то из них это сказал.
Он уже не притронулся ни к еде, ни к стакану с чаем, который подала ему Настенька. Молча, грустно посмотрел на Максима и собрался уходить. Максим проводил его до машины, вернулся, и как бы раздумывая произнес:
— Все ясно!
— Что тебе уже ясно? — спросила Настенька.
— Молодец, Даша, своего добилась!
— Чего добилась?
— Помнишь, я рассказывал о своем разговоре с Дашей в тот день, когда мы были на озере? Вот и получилось, что гвардейцы сделали доброе дело! Неужели ты не заметила, что Михаил уже не тот…
— Тот самый, обыкновенный, — сказала Настенька. — Только, видно, сильно устал, исхудал и даже почернел.
— А я увидел не усталость, нет! В душе у него происходит что-то исключительно важное, и меня это радует. Я только не пойму, в самом ли деле он забыл, кто ему сказал, чтобы посмотрел на себя со стороны, или прикидывается, что забыл… Всю вину сваливает на молодой склероз. Чудак!
— А ты знаешь, кто сказал?
— Наш премудрый батя, кто же еще! Но это хорошо, что Михаил взволновался, ему это пойдет на пользу.
Еще с детских лет Михаил Барсуков полюбил холмогорские поля, и они всегда казались ему такими красивыми, что ими можно было любоваться во всякую пору года. Особенно же они нравились ему в начале июня, в тот предвечерний час, когда еще не густели сумерки и ни от Кубани, ни от укрытых дымчатым шарфом гор не ложилась на заколосившуюся пшеницу вечерняя прохлада; когда белобокие облака словно бы замерли, обласканные прощальным взглядом уже невидимого из-за горизонта солнца, и когда вся западная половина неба была празднично расцвечена заревом заката…
Любил он и заросшую травой дорогу, и встававшие густой зеленой щеткой молодые колосья, и тот легкий ветерок, что ласкал щеки и путался в чуприне. Склонившись к рулю, Барсуков погрузился в раздумье. В последние дни он подолгу и мучительно думал о тех переменах, которые происходили в нем, и ему хотелось понять, что же, собственно, случилось? Что тревожило и огорчало с того времени, когда у него побывали гвардейцы? Ответа найти не мог. Иногда его радовало, а иногда пугало то, что у него появилось какое-то особое, внутреннее зрение, такое проницательное и зоркое, что теперь он мог смотреть на себя и в самом деле точно бы со стороны и видеть в себе как раз то, чего раньше он почему-то не видел, не замечал.
Вот и крутая, высокая насыпь, образующая полукруглый берег Труновского озера. Барсуков свернул с проселка и прибавил газу. Скользя по траве, наклоняясь и виляя, «Волга» взобралась на широкий, как дамба, берег, по которому могли проехать в ряд три грузовика, и замерла. Отражаясь в ветровом стекле, как в зеркале, раскинулась водная гладь, и небо с извечными, тронутыми бронзой заката кучевыми облаками опрокинулось в нем.
Ванюша раскрыл сонные глаза, недоуменно посмотрел на Барсукова, не понимая, зачем он сюда поднялся. Не иначе — для того, чтобы полюбоваться озером. Барсуков же, не взглянув на водную гладь, выключил мотор и вышел из машины. Снял пиджак, повесил его на дверке, ладонью смахнул с Золотой Звезды пыль, потянулся, расправляя сильные плечи, отошел от машины и повалился на траву. Ванюша только пожал плечами и удивился еще больше. Он не знал, а Барсуков знал, как же, оказывается, хорошо лежать вот так, на спине, раскинув руки и закрыв глаза. Трава высокая, густая, вся в цветах, чуть влажная и душистая. А вокруг царила такая тишина, что было слышно и как плескалось озеро, и как где-то далеко от берега взыграл, хлестко ударив хвостом, сазан или матерый серебряный карп, и как над ухом что-то свое, исконное нашептывал шмель, и как вечерние грустноватые посвисты сусликов сливались с далеким, плывущим по земле гулом мотора.
6
Почаще бы Барсукову припадать к земле и вытягиваться бы на траве так, чтобы с хрустом выпрямлялся позвоночник и чтобы лопатки вдавливали кочковатую, пыреем поросшую землю. Он же все сидел да сидел — то в машине, то в своем кабинете. А ведь это необычное удовольствие — лежать, вытянувшись, на траве — он узнал еще в детстве. Почему же он его забыл? Не было свободного времени? Да, с временем, верно, трудновато. Но ведь человека и природу ничто не может разделить. И хотя он переделывает ее, приспосабливает для своих нужд, а жить без нее не может. Природа, она извечна. И что бы там ни говорилось на наших собраниях и заседаниях, какие бы ни происходили перемены в наших душах, а трава каждый год росла так же, как она росла сто и двести лет назад, и все так же веет от нее все тем же теплым, сладковатым душком. Не перевелись и шмели, они все так же сонливо что-то свое наговаривали над ухом, и Барсуков слышал, как по руке ползла какая-то букашка, — и куда же она, бедняжка, спешила? И у его ног плескалась вода, как в настоящем море и с таким натуральным спокойствием, точно находилась она в этих высоких берегах с незапамятных времен. А ведь это холмогорцы по инициативе Барсукова подняли для нее эти берега и заставили так натурально плескаться.
Когда это было? И как было? В памяти воскресла картина рождения обширного, поднятого над степью водоема. Кротами влезали в чернозем землеройные машины, своими стальными носами бульдозеры накатывали на эти высокие насыпи взрыхленную землю, самосвалы сновали один мимо другого, неся на своих плечах речной гравий, чтоб берега встали попрочнее. Немало потребовалось усилий людей и моторов, чтобы на ни к чему не пригодном солончаке кольцом встали эти берега-дамбы. Вода приходила сюда с верховья Кубани по трубам, самотеком, а уходила в бетонные шлюзы, как в калитки, привольно разливалась на рисовых чеках и по глубоким поливным канавам. Не прошло еще и пяти лет, а Труновское озеро прижилось, стало обыденным и привычным. В нем водились раки, лещ, серебряный карп, голавли; берега успели обрасти камышом как лицо бородой, и сюда во время перелета на короткий отдых опускались утиные станицы, а холмогорцы любили приезжать на озеро отдохнуть, порыбалить, особенно в воскресные дни.
Чувствуя идущий от озера холодок, Барсуков, не вставая и не открывая глаз, видел водную гладь, и какую! Бугрились мелкие волны-барашки, берега лежали зеленым кушаком, и на мелководье, то там, то тут, темнели кустики осоки. На самом высоком берегу, краснея кирпичными стенами, необыкновенно красиво возвышался Казачий курень. Выйдут гости на балкон, и перед ними вода и вода, а на горизонте синеватым рисунком видятся горы с узкими полосками снега, словно бы отороченные кроличьим мехом… Да, ничего не скажешь, живописная картина открывается с балкона Казачьего куреня. Недавно на этом балконе стоял, любуясь озером и предгорным пейзажем, Якубович, гость важный и нужный. После того как он уехал, через неделю созрела черешня, ягода нежная, нетерпеливая, ждать она никак не могла. И Якубович дал не только наряды, а и тару и транспорт, он смог бы прислать хоть тысячу ящиков, а грузовиков столько, сколько нужно. Вот тут и гадай, что же лучше: пригласить Якубовича в курень, попотчевать, не скупясь, и своевременно доставить в города свежую, только что с ветки черешню? Или поскряжничать и погубить прекрасные плоды, да к тому же и понести убытки? И что ж, что в станице уже распевают частушки на мотив «Ах, вы сени, мои сени, сени новые мои». Стихотворцев в «Холмах» хватает, пусть себе сочиняют, и нечего обижаться, холмогорцы любят и посмеяться и пошутить. Дм и как же богатому хозяйству обойтись без гостеприимства и без хлебосольства? А по всему видно, придется обходиться. И может оказаться, что Якубович — это уже последний гость Казачьего куреня.