Семейщина
Шрифт:
Покаля осунулся, постарел, стал каким-то обрюзглым и косматым, но неугасимый дух ненависти и упорства, казалось, с годами пуще и пуще разгорался в нем. Он отказывался понимать односельчан, он костил покладистых, за глаза и в глаза ругал их вислоухими дураками и раззявами.
— Небось кряхтите, когда хлеб выгребать приходят? Не так еще закряхтите — волком завоете, когда накопите добра полные короба, да разом у вас и отымут всё… Всё отымут, всё! К тому большевики ведут, попомните мое слово!.. Что, не обманули нас насчет серебра? Обманули! Сперва, после буфера, с месяц-другой, прилику ради, подержали мы его в руках, а потом-от — будто сквозь пальцы ушло оно, вот как нашего брата жогнули!
Покале казалось, что он едва ли не один во всей деревне видит приближение катастрофы, видит, как неуклонно, последовательно, безоговорочно, как смерть, подкрадывается она. И он бесился при мысли, — как могут быть люди так слепы и равнодушны, как они не замечают надвигающейся беды. Она входит в семейскую жизнь постепенно, неумолимо, по кусочкам разъедает и сокрушает ее… Скудеет жизнь, вот как измельчала и оскудела она за последние эти годы! Куда делись масленичные и пасхальные гульбища и весельства с их конскими бегами, с каруселями, с морем самогона. Самогонку сельсовет изничтожил беспощадно, чтоб пьяные не дрались, не резали друг дружку. Теперь объявились вдовухи-шинкарки, они возят казенную водку из Завода, потихоньку поторговывают в своих ямках. И чуть где перепились, пустили кому-нибудь кровь, — сельсовет тут как тут: плати штраф, отвечай по закону… Во всякую дыру сельсовет лезет. Искони сажала семейщина малолеток верхами на конских бегах, искони падали подростки на землю во время бешеного скача, зашибались, увечились, — сельсовет запретил сажать на коней ребятишек, — и бега сократились. Раньше хлестко дрались парни из-за девок, стяжками головы друг другу проламывали, а как понаехала бесшабашная солдатня, пуще драки пошли, вовсе совести никакой не стало. В тот год, как умер Ленин, в Петров день, распьяным-пьяные ребята, настегивая коня, въехали упряжкой на гуляночную горку, задавили колесами насмерть двух девок, многих посшибали с ног оглоблями. Так-то в старину не бывало, такого бесчестья! И уж, конечно, сельсовет вмешался в это дело, арестовал наездников, некоторых засудили, и с той поры не допускает, чтоб молодежь перепивалась да на горке большими кучами сходились, и стало потише… Утеснение пошло, какого семейщина век не видала. Со всех сторонжмет неугомонный председатель Алдоха, как жал некогда бешеный Мартьян, Мартьян-то скопытился, не пора ли скопытиться и Алдохе, виновнику всех обид, огорчений, невиданного оскудения семейской жизни?
Так думал Покаля и каждый раз приходил к выводу: «Да, пора!»
После нежданной смерти Дементея Иваныча, — фельдшер сказывал, что лопнуло у него сердце, — Павловна вскоре же ушла восвояси вместе с хрипатым коротышом своим Мишкой. Не по доброй воле откочевала она в старую свою избу: выжила ее остроносая Хамаида, Васькина хозяйка.
Была Хамаида Варфоломеевна под стать своему Василию Дементеичу: скупенька, бережлива не в меру, вместе с мужиком рвалась с коих пор к самостоятельному жительству. А тут им этакий двор достался, да чтоб терпеть над собой ли, рядом ли, еще одного хозяина! Да и какая хозяйка Павловна, какие у нее права на двор, на имущество, когда она жила-то с батюшкой Дементеем без году неделю? И вот выжили Василий с Хамаидой мачеху, чтоб во всю свою ширь развернуться, а чтоб не было реву лишнего, выделили ей кое-чего по малости — коня, корову, плуг, лопатины разной… Павловна ушла от греха, ничего больше не домогалась, — рада была и тому, что дали, могли бы и вовсе прогнать безо всего. Мишка ее подрос, и она надеялась, что ей удастся наладить собственное хозяйство.
В батьку выдался Василий Дементеич: не любит ни с кем делиться, не любит стеснения в своем дворе чувствовать. Он один хозяин — и баста. Отделавшись от Павловны, он не замедлил отделаться и от калечного брата Федота.
Какой из безногого работник, одно горе, и все эти годы Федот сидел на шее отца и брата. Он вел тихую жизнь, изредка выезжал зимою за сеном и дровами, весной, в пахоту, он мог лишь, как мальчонка, елозить верхом на запряженном в борону коне, на покос и страду его вовсе не брали, — куда такой годится. Федот обленился, располнел, любил выпить, когда в доме случались гости. Видимо, он примирился со своей незавидной долей и даже был доволен, что все его оставили в покое, в том числе и Лукашка, — у Лукашки теперь свои заботы, женился он, хозяйствует, не до Федота ему, да и кому придет охота колченогого шпынять, ежели и без того его бог обездолил.
Василий Дементеич подыскал Федоту подходящую невесту, — нашлась-таки девка, согласившаяся пойти за безногого, — оженил, отделил напрочь, да и поселил на Оборе. После раздела Василий стал числиться середняком, но он не унывал от потери в хозяйстве. «Куда как вольготнее теперича стало, — говорил он себе, — одни мы с Хамаидой, сами себе цари… Даже лучше так-то: налогу поменьше, пальцем советчики тыкать на мою зажиточность перестанут. А там снова наживу…» Федот же, по скудости его имущества, попал в разряд бедняков. Сам он нанялся почту на пару с Кирюхой возить, а бабу свою, Еленку, приспособил мало-мало пахать и сеять, сажать огородину.
Поселился Федот в старом, тесном и мрачном зимовье, откупленном у Кирюхи за гроши, по соседству с дедушкой Иваном Финогенычем. Как будто нарочно свела их судьба вместе горе мыкать.
Впрочем, у Ивана Финогеныча не так уж плохи дела. Он даже перестал показываться на деревне с дегтярным своим торгом. Исхлопотал ему председатель Алдоха небольшую пенсию, а крестком частенько подбрасывал ссуду — то семян даст на посев, то еще что. Малые его сыны подросли и кое-как помогали. Если б не бесхозяйная Соломонида да не Ермишка, окончательно отбившийся от рук, вовсе бы жить можно. Не раз выручал Финогеныч внука Федота то тем, то другим, — от Василия-то, видно, помощи ждать нечего, — рассуждал старик, — в батьку, кажись, уродился.
На пленумы сельсовета Иван Финогеныч выезжал исправно, сидел в сборне с начала до конца и, слушая речи, важно и понимающе покачивал сивой головою… Наезжая в деревню, он чувствовал себя теперь свободно, будто сняли с него неприятную ношу, — Деревушку ему объезжать было уж не нужно, оскорбительной встречи с Дёмшей опасаться нечего.
Да о нем Иван Финогеныч и думать перестал. Жадоба его задавила, от зависти лопнуло сердце, — так решил он почти три года назад, когда умер Дементей, и это казалось ему естественным завершением Дёмшиной неправедной, нечистой жизни, и думать тут было больше не о чем.
Всякий раз Иван Финогеныч обязательно навещал дочку Ахимью. Только не желал он принимать теперь от нее никаких даров: ни к чему это, хоть плохой, но есть у него собственный достаток, не за этим он к ней приезжает, — из уважения, от любви, от тоски родительского сердца.
Ахимья Ивановна за эти годы вступила в полосу процветания, — скота куда как прибавилось, одних коров двенадцать штук доится, два года подряд выдались урожайные, хлеба в амбаре девать некуда, налог ее с Анохой не давит. За что ей на советскую власть в обиде быть, как многим другим хозяевам, что напрасно бога гневить! Но и у нее, как у многих, неспокойно на сердце, — каждый месяц видит она перемены, и кто скажет, чем эти перемены кончатся.
Девки по-прежнему жили в согласии, в послушании, только вот Лампея замуж собралась. Аноха Кондратьич и слышать не хотел о Лампеином женихе.
— Еретик! Табакур! — ревел он. — Настоящего тебе парня не стало, што ли… бестабашного?.. Своей избы даже нету… Хэка, паря!
Чуть усмехаясь одними зеленоватыми глазами, Ахимья Ивановна хранила молчание.
— Да скажи ты ей, дуре! — набрасывался на нее Аноха.
— Что ж я скажу… Не мне жить, табак нюхать. Ей, видно, сладко, — старалась шуткой унять Ахимья Ивановна разошедшегося супруга.
— Тьфу!.. Постылые вы! — досадливо чмыхал носом Аноха Кондратьич.
На это только и хватало его гневного пороха, — выругавшись, он отходил, перекидывал разговор на другое.
В сердце своем Ахимья Ивановна тоже не одобряла выбора Лампеи, но никогда еще не навязывала она дочерям своей воли, и этой не хотела навязывать. Она осторожно заговаривала с Лампеей о Епишке: нет-нет да и прокатится насчет скудости его хозяйства, насчет его непоседливости и занятости мирскими делами. Будто хотела она сказать своей дочке: какой из него хозяин, когда устрял он по макушку в кооперации и сельсовете, не до пашни ему, смотри, как бы не запряг тебя в работу, не пришлось бы тебе каяться, горя отведать… на черством хлебе с водой, после материных-то разносолов не шибко поглянется… а когда ребятишки пойдут при этаких-то нехватках, замечешься как белка в колесе. Будто это хотелось сказать Ахимье Ивановне, но не говорила прямо, а только к тому вела, — а там, мол, сама гляди, Лампеюшка…
Шила в мешке не утаишь, и любовь свою в деревне тоже никуда не спрячешь. Месяц за месяцем встречались, миловались да целовались Епишка с Лампеей, и однажды накрыла их старшая сестра Анфиса. Завидно ей, что ли, стало, что вот Лампейка моложе ее, а уж женишком-ухажером обзавелась, только выказала она все начистоту матери. С той поры и пошел ругаться Аноха Кондратьич.
И ходили Епишка с Лампеей на посиделки да на гулянки, и песни вместе пели, — кто теперь больше Лампеи знает песен на деревне, а может, и в волости? И думали вместе, как бы обломать упрямого батьку, настойчиво искали ходов-выходов, чтоб все получилось прилично, без убёга. Убегом замуж Лампея идти не соглашалась: позор семье, любимой матушке, да и себе ущерб, — ничего тогда батька не даст, разгневается и проклянет.