Семейство Майя
Шрифт:
Родилась она в Вене, но детские годы помнит плохо, отца почти не знала, память сохранила лишь, что он был знатного рода и очень красив. У Марии была сестра по имени Элоиза, умершая двух лет от роду. Мать ее, когда Мария уже подросла, не любила и избегала говорить с ней о прошлом и всегда повторяла, что ворошить воспоминания о делах минувших столь же неразумно, как взбалтывать бутылку со старым вином… Из их венской жизни Мария смутно помнит широкие бульвары, военных в белых мундирах и дом, наполненный зеркалами и позолотой, в котором часто танцевали; иногда она подолгу оставалась с дедушкой, печальным и робким стариком, они забивались в какой-нибудь укромный уголок, и он рассказывал ей разные истории о кораблях. Потом они уехали в Англию, но от Англии в памяти Марии остался лишь дождливый день и она, закутанная в меха, едет в карете на коленях у слуги по очень шумной улице. Ее первые более четкие воспоминания были о Париже; мать к тому времени овдовела, дедушка умер, а у Марии была няня-итальянка, которая каждое утро водила ее на Елисейские поля играть с обручем и мячом. Вечерами ее приводили в ярко освещенную, уставленную атласной мебелью комнату, где она заставала декольтированную мать в обществе белокурого мужчины, немного грубоватого, который вечно курил, растянувшись на софе; время от времени он приносил ей какую-нибудь куклу и называл ее мадемуазель «Triste-coeur» [125] из-за ее серьезного вида. Наконец мать поместила ее в монастырь под Туром, ибо подросшая Мария, хотя уже пела под рояль вальсы из «Прекрасной Елены», еще не умела читать. В монастырском саду, где росла прекрасная сирень, мать, утопая в слезах, распрощалась с Марией; рядом с матерью стоял в ожидании, видимо, желая ее утешить, какой-то важный господин с нафабренными усами; настоятельница говорила с ним весьма почтительно.
125
«Печальное сердце» (фр.).
Первое время мать навещала ее каждый месяц, оставаясь в Туре на два-три дня, привозила девочке кучу подарков: куклы, конфеты, вышитые платочки, дорогие платья, которые согласно строгому монастырскому уставу не разрешалось носить. Они катались в экипаже по окрестностям Тура, всегда в компании офицеров, которые ехали за экипажем верхами и говорили матери «ты». Монастырским наставницам и настоятельнице эти прогулки не нравились, не нравилось им также, что мать нарушала благолепный покой монастырских коридоров смехом и шелестом шелков; но в то же время они как будто побаивались ее, называли «madame la Comtesse» [126] . Мать была в доброй дружбе с генералом, начальником гарнизона в Туре, ее принимал епископ. Его преосвященство, когда навестил монастырь, задержавшись возле Марии, потрепал ее по щечке и с улыбкой упомянул a son excellente mere [127] . Потом мать стала приезжать в Тур реже. Целый долгий год она путешествовала по Германии и почти не писала; в один прекрасный день вернулась похудевшая, в трауре и все утро проплакала, обнимая дочь.
126
Графиней (фр.).
127
Ее милейшую матушку (фр.).
Но в следующий раз приехала как будто вновь помолодев, еще более блестящая и веселая, с парой белых борзых, и объявила, что отправляется в романтическое путешествие в Святую землю и затем по всему далекому Востоку. Марии должно было исполниться шестнадцать лет; своим прилежанием, добротой и серьезностью она завоевала привязанность настоятельницы, и та, с грустью глядя на девушку и ласково проводя рукой по ее волосам, заплетенным в две косы, как того требовал устав, говорила порой, что хотела бы оставить ее в монастыре навсегда. «Le monde, — были ее слова, — ne vous sera bon a rien, mon enfant!..» [128]
128
Свет ничего хорошего вам не сулит, мое дитя! (фр.).
Но однажды в монастырь приехала некая мадам де Шавиньи, обедневшая дворянка в седых буклях, воплощение строгости и добродетели; ей было поручено отвезти Марию в Париж к матери.
Как она плакала, покидая монастырь! И плакала бы еще горше, если б знала, что ожидает ее в Париже!
Дом ее матери у парка Монсо был, по сути, игорным домом под прикрытием изысканной роскоши пышно обставленного особняка. Слуги ходили в шелковых чулках; гости, именитые французские дворяне, говорили о бегах, о Тюильри, о речах в сенате, а потом садились за карточные столы — игра была чем-то вроде пикантного дивертисмента. Мария всегда уходила в свою комнату в десять часов; мадам де Шавиньи, ставшая ее компаньонкой, рано утром выезжала с ней в Булонский лес в двухместной карете. Но мало-помалу весь этот блеск стал тускнеть. Бедная мать оказалась во власти некоего месье де Треверна, субъекта весьма опасного, в коем мужская привлекательность сочеталась с прискорбным отсутствием чести и благоразумия. Их дом скоро превратился в шумное и запущенное пристанище богемы. Мария по здоровой монастырской привычке вставала рано и видела разбросанные по диванам мужские пальто, на мраморных консолях — окурки сигар среди пятен от пролитого шампанского, а в какой-нибудь дальней комнате еще держали банк в баккара при свете утреннего солнца. Потом, как-то среди ночи, она проснулась, услышав крики и поспешные шаги на лестнице; мать она нашла лежавшей без чувств на ковре; очнувшись, та сказала, заливаясь слезами, что с ней «случилась беда»…
Вскоре они переехали в квартиру на четвертом этаже на Шоссе д'Антен. Там стали появляться незнакомые люди подозрительного вида. Среди них были валахи с огромными усами, перуанцы с фальшивыми бриллиантами и римские графы, прятавшие в рукавах грязные манжеты… Иногда случайно забредал какой-нибудь джентльмен — в их доме он не снимал пальто, словно в кафешантане. Одним из таких джентльменов и был совсем юный ирландец по имени Мак-Грен… Мадам де Шавиньи оставила их, как только исчезла двухместная карета с атласными подушками; и Мария, у которой не осталось никого, кроме матери, поневоле втянулась в эту ночную жизнь, заполненную грогом и баккара.
Ее мать называла Мак-Грена bebe [129] . Он и в самом деле был ребенком, легкомысленным и счастливым. Влюбился в Марию с первого взгляда, пылко, страстно, и был по-ирландски напорист; обещал жениться на ней, как только достигнет совершеннолетия, а пока Мак-Грен жил главным образом щедротами обожавшей его богатой и взбалмошной бабки, которая в своем огромном поместье в Провансе держала в клетках зверей… Мак-Грен умолял Марию бежать с ним, он был в отчаянии, видя ее среди этих валахов, от которых разило ромом. Его мечтой было увезти ее в Фонтенбло, в увитый виноградом коттедж, — он без конца о нем говорил, — и там спокойно дожидаться совершеннолетия, которое принесет ему две тысячи фунтов ренты. Разумеется, до того как он сможет жениться, ее положение будет двусмысленно, но все же это лучше, чем оставаться в грубой порочной среде, где ей поминутно приходится краснеть… Мать к тому времени словно вовсе потеряла рассудок, нервы ее совершенно расстроились, порой она делалась почти невменяемой. Возраставшие денежные затруднения выводили ее из себя, она ссорилась с прислугой, пила шампанское pour s'etourdir [130] . По настоянию месье де Треверна мать заложила все свои драгоценности; она безумно ревновала его и целыми днями рыдала, подозревая в неверности. В конце концов имущество описали за долги, пришлось собрать платья в узел и переехать в гостиницу. Но это было еще не самое худшее! Месье де Треверн начал смотреть на Марию такими глазами, что ей становилось страшно…
129
Дитя (фр.).
130
Чтобы забыться (фр.).
— Бедная моя Мария! — пробормотал Карлос, весь бледный, сжимая ее руки.
Она на минуту замолкла, уткнувшись ему в колени. Потом, отерев туманившие взор слезы, продолжала:
— Здесь, в этой шкатулке, письма Мак-Грена… Я всегда хранила их, чтобы хоть как-то оправдать себя в своих собственных глазах… В каждом из них он умоляет меня уехать с ним в Фонтенбло, называет своей женой, клянется, что, как только мы соединимся, мы вместе бросимся в ноги его бабушке, чтобы вымолить прощение… Тысячи обещаний! И он был искренен… Ну что я еще могу тебе сказать? Однажды утром мать уехала с какой-то компанией в Баден-Баден. Я осталась в Париже, в гостинице, одна… Дрожала от страха, что вот-вот явится Треверн… А я одна! Я была так перепугана, что подумывала, не купить ли револьвер… Но появился Мак-Грен.
И я уехала с ним, без всякой поспешности, будто его законная жена; мы вместе собрали чемоданы. Мать по возвращении из Баден-Бадена как обезумевшая примчалась в Фонтенбло и разыграла целую трагедию; она проклинала Мак-Грена, грозила, что засадит его в тюрьму, порывалась надавать ему пощечин, а потом разрыдалась. Мак-Грен, как ребенок, целовал ее и тоже плакал. В конце концов растроганная мать прижала нас обоих к груди, все простила и стала называть «милыми детками». Весь день провела она в Фонтенбло, рассказывала, сияя, о «кутеже в Баден-Бадене» и даже высказала намерение поселиться с нами в коттедже, жить вместе, наслаждаясь спокойным и благородным счастьем бабушки… Было это в мае; вечером Мак-Грен устроил нам в саду фейерверк.
Началась их жизнь с Мак-Греном, легкая и беспечная. Единственным желанием Марии было, чтобы и ее мать обрела покой, жила с ними вместе. Слушая мольбы дочери, мать задумывалась и говорила: «Ты права, я перееду к вам». Но потом она снова кружилась в вихре парижской жизни и лишь порой неожиданно приезжала рано утром в фиакре, сонная и невеселая, в роскошном манто поверх старой юбки, и просила сто франков… Родилась Роза. С этого дня единственной заботой Марии было узаконить их союз с Мак-Греном. А он легкомысленно тянул с женитьбой из мальчишеского страха перед бабушкой. Он был настоящим ребенком! По утрам развлекался ловлей птиц с помощью клея! И вместе с тем нрав его отличался чудовищным упрямством; мало-помалу Мария утратила всякое уважение к нему. В начале следующей весны мать ее переехала в Фонтенбло со всем своим скарбом, отчаявшаяся, разочарованная в жизни. Она рассталась с Треверном. Впрочем, она скоро утешилась и принялась обожать Мак-Грена, восторгаясь его красотой, и выражала свой восторг столь бурными ласками, что порой за нее становилось неловко. Вдвоем они по целым дням играли в безик, потягивая коньяк.
Тут вдруг разразилась война с Пруссией. Мак-Грен воспылал патриотизмом и, несмотря на мольбы женщин, записался добровольцем в батальон шареттских зуавов; впрочем, бабушка одобрила его вспышку любви к Франции, она прислала ему письмо в стихах, в которых прославляла Жанну д'Арк, и с ним щедрое денежное вспомоществование. В это время Роза заболела крупом, Мария не отходила от ее постели и плохо следила за военными событиями. Знала лишь, и то весьма смутно, что первые сражения на границе проиграны. Однажды утром мать ворвалась к ней в комнату как безумная, в ночной рубашке: армия капитулировала в Седане, император взят в плен! «Конец всему, конец всему!» — твердила перепуганная мать. Она наведалась в Париж — узнать что-нибудь о Мак-Грене; на Королевской улице ей пришлось укрыться в подъезде от возбужденной толпы, с криками и пением «Марсельезы» окружавшей карету, в которой ехал бледный как воск человек с алым кашне на шее. Какой-то мужчина испуганно пояснил матери, что народ направляется в тюрьму за Рошфором и что провозглашена республика.
О Мак-Грене она так ничего и не узнала. Для них тогда настали дни бесконечных тревог. Роза, к счастью, выздоравливала. Но Марии больно было смотреть на несчастную мать — та разом постарела, утратила всю свою веселость и, полулежа в кресле, лишь бормотала: «Конец всему, конец всему!» Казалось, и в самом деле Франции пришел конец. Война была проиграна; целые полки пленных набивали в вагоны для скота и на всех парах везли в германские тюрьмы; а пруссаки маршировали к Парижу… Оставаться в Фонтенбло было невозможно: начиналась суровая зима; на деньги, вырученные от поспешной распродажи кое-какого имущества, и на те, что оставил Мак-Грен, они, по настоянию ее матери, уехали в Лондон.