Семейство Майя
Шрифт:
Еще в первую неделю у них завязался разговор о возможности дружбы между мужчиной и женщиной. Мария Эдуарда искренне верила, что такая дружба — чистая, возвышенная, возникшая из доброго согласия двух сходных сердец, — существует. Карлос тоже с жаром говорил, что верит в столь прекрасный союз душ и умов, а если при этом подобная дружба, пусть слегка, овеяна нежностью… Нежность придает дружбе особое очарование, которое ничуть не умаляет ее чистоты. И все эти рассуждения, высказанные не совсем внятно между стежками вышиванья и молчаливыми улыбками, убеждали их самих, что их должно связывать именно такое чувство — чистое, безупречное, полное нежности и свободное от терзаний.
Для Карлоса все было хорошо. Лишь бы он мог проводить часы в этом кретоновом кресле, глядя, как она трудится над вышиваньем и беседуя с ней о разных интересных предметах или о том, что становилось для него интересным благодаря прелести его собеседницы; лишь бы любоваться ее чуть порозовевшим лицом, когда она грациозно склоняется над цветами, которые он ей принес; лишь бы лелеять в душе уверенность, что всякое ее слово будет звучать в нем весь долгий день, после того как он покинет красную репсовую гостиную; всем этим сердце Карлоса довольствовалось совершенно.
Он отнюдь не задумывался над тем, что эта идеальная дружба, с ее чистейшими намерениями, есть самый верный путь, мягко усыпив все сомнения Марии Эдуарды, бросить ее в его мужские объятия. Ослепление, охватившее его, едва он проник в святилище, которое мнил недоступным, гасило все другие желания: вдали от нее в нем иногда вдруг вспыхивала дерзкая надежда на поцелуй, на робкую ласку; но, едва Карлос входил в гостиную и его встречал спокойный свет ее черных глаз, им овладевал род священного экстаза, и он почитал оскорблением коснуться даже складки ее платья.
Это была, несомненно, самая возвышенная пора его жизни. Он подмечал в себе множество новых, тонких, необычно свежих ощущений. Никогда он не предполагал, что будет испытывать такое счастье, глядя па звезды ясной ночью или спускаясь поутру в сад за распустившейся розой. Его душа все время улыбалась, и губы его повторяли улыбку души. Маркиз издевался над его, как он говорил, блаженно-глупым видом…
Порой, вышагивая один в своем кабинете, Карлос задавался вопросом: куда приведет его эта великая любовь? Но ответа он не знал. Впереди были три месяца, которые она проведет в Лиссабоне, и все это время никто кроме него, не будет сидеть в старом кресле рядом с ней и ее вышиваньем. Супруг где-то далеко, отрезанный от них коварным океаном. Карлос богат, а мир — просторен…
Он не отрекся от замыслов, связанных с его врачебным поприщем, напротив, он желал теперь, чтобы его дни были целиком заполнены достойными занятиями, и часы, не посвященные чистым радостям любви, он намерен был посвятить здоровым радостям познания. И Карлос наведывался в лабораторию, добавлял несколько строк в своей рукописи. Однако до своего утреннего визита на улицу Святого Франциска он не мог обуздать своих мыслей, пребывавших в смятении от неясных надежд; а по возвращении он весь день перебирал все, что она сказала, что она ответила, вспоминал ее жесты, особую нежность одной из ее улыбок… Он курил и читал любимых поэтов.
В кабинете Афонсо ежевечерне играли в вист. А маркиз с Тавейрой сражались в домино, и оба так пристрастились к этой игре и входили в такой азарт, что не раз дело кончалось ссорой. Познакомившись на скачках с Карлосом, секретарь Стейнброкена теперь тоже появлялся в «Букетике»; однако толку от него было мало, он даже не мог спеть со своим начальником какую-нибудь финскую балладу; одетый во фрак, с моноклем в глазу, он целые часы просиживал молча в кресле, покачивая ногой и поглаживая свои длинные, печально отвислые усы.
Кого Карлос был всегда рад видеть, так это Кружеса: тот приходил с улицы Святого Франциска и с ним вместе в «Букетик» словно врывался воздух, которым дышала Мария Эдуарда. Маэстро знал, что Карлос каждое утро приходил к английской мисс; однако, нимало не догадываясь, отчего Карлос слушает его с таким нескрываемым интересом, аккуратно сообщал ему все новости о своей соседке.
— Соседка нынче снова играла Мендельсона. Она бегло играет, и экспрессия у нее есть… Обивка стен и мебели поглощает звук… И Шопена она играет с понятием.
Если Кружес не появлялся в «Букетике», Карлос сам шел к нему; они заходили в Клуб, выкуривали там по сигаре в какой-нибудь безлюдной зале и говорили о соседке; Кружес находил, что она «истинная леди».
В клубе они почти всегда встречали графа Гувариньо, он только что прибыл, насмотревшись (как он говорил, искрясь сарказмом), «что творится в отечестве сеньора Гамбетты». Граф выглядел помолодевшим, и стекла его пенсне, победно сверкая на переносице, излучали надежду. Карлос осведомился о графине. Она все еще в Порто, исполняет свой дочерний долг.
— А как ваш тесть?
Граф, опустив невольно просиявшее лицо, смиренно и глухо пробормотал:
— Плох.
Однажды, когда Карлос беседовал с Марией Эдуардой, лаская Ниниш, которая устроилась у него на коленях, слуга Роман слегка отдернул портьеру и, понизив голос, с видом смущенным и виноватым, пробормотал:
— К вам сеньор Дамазо!..
Она изумленно и с возмущением взглянула на Романа, но сказала:
— Хорошо, пусть войдет!
И Дамазо ворвался в гостиную, еще в черной паре, но уже с цветком в петлице, толстенький, улыбающийся, развязный, со шляпой в руке, обремененный каким-то большим свертком в коричневой бумаге… Увидев Карлоса, непринужденно расположившегося в кресле с собачкой на коленях, Дамазо прямо остолбенел: глаза у него выкатились из орбит, отчего его лицо приняло вовсе идиотское выражение. Наконец, освободившись от шляпы и свертка, он как-то вскользь поздоровался с Марией Эдуардой и сразу же, раскрыв объятия Карлосу, громогласно излил на него всю свою оторопь:
— Ты здесь?! Здесь? Вот это сюрприз! Кто бы мог подумать!.. Стоило мне уехать…
Мария Эдуарда, обеспокоенная его воплями, поспешила пригласить его сесть и, оторвавшись на секунду от вышиванья, спросила, как он доехал.
— Отлично, сеньора… Разумеется, немного устал с дороги… Я ведь прямехонько из Пенафьеля… Как вы видите, — тут он показал на свое траурное облачение, — мне пришлось отправиться туда в связи с печальным событием.
Мария Эдуарда холодно пробормотала что-то сочувственное. Дамазо тупо уставился на ковер. Из провинции он вернулся еще более краснощеким и полнокровным, а без бороды (которую он отпустил несколько месяцев назад и теперь сбрил) лицо его сделалось еще шарообразнее и лоснилось жиром. Черные кашемировые панталоны готовы были лопнуть на раздобревших ляжках.
— И долго ли, — спросила Мария Эдуарда, — вы теперь пробудете в Лиссабоне?
Дамазо пододвинул свой стул поближе к ней и ответил, улыбаясь:
— Теперь, дорогая сеньора, никто и ничто не оторвет меня от Лиссабона! Пусть хоть умрут… Нет, боже упаси! Я всегда в большом горе, когда кто-нибудь из моих родных умирает. Я хотел сказать, что теперь нелегко будет заставить меня уехать отсюда!
Карлос невозмутимо продолжал гладить шерстку Ниниш.
Все трое молчали. Мария Эдуарда снова взялась за вышиванье. Дамазо сидел с застывшей улыбкой, потом откашлялся, потом покрутил усы и наконец протянул руку, чтобы тоже погладить Ниниш. Но собачка, до того следившая за ним настороженным глазом, вскочила и залилась яростным лаем.