Семья Звонарёвых
Шрифт:
Но по тому, как трепетно сжималось сердце и горячая волна крови подступала к лицу, Звонарев понимал, что стремится к Наде, чтобы заглянуть в ее прелестные карие глаза, подержать в обеих ладонях ее нежные руки. Ее мягкость, женственность, уступчивость всегда трогали сердце Звонарева. И тогда, в далекие порт-артурские дни, именно эти черты влекли его к Наде. Она казалась слабой, беззащитной и ему хотелось защитить ее, оградить от забот и несчастья. Это чувство, живя в его душе, не находило выхода. Варя была сильным человеком, отчаянно смелым, решительным и властным. Она подчиняла себе близких людей, может быть даже сама того не желая.
Это как-то естественно получалось у нее. Она не требовала защиты, поддержки. Наоборот, любая настойчивая забота могла оскорбить ее, вызвав чувство протеста, даже озлобления, как посягательство на ее личную независимость. В их доброй супружеской паре, - увы, Звонарев это хорошо видел, - Варя была коренником, а он, ее муж, шел в пристяжке. И пусть он никогда не бунтовал против этого, пусть он привык к своему положению в семье, все же горькое чувство мужской обиды иногда сосало его сердце.
"Может быть, я несчастен с Варей?" - спросил себя Звонарев и тут же с негодованием прогнал эту мысль, до того она показалась ему страшной и нелепой. Нет, тысячу раз нет! Он никогда не чувствовал себя несчастным. Каждый день он готов благодарить свою судьбу за то, что она послала ему Варю. Он любил и любит ее, но... "Но сейчас я иду, чтобы встретиться с другой женщиной, - сказал себе Звонарев.– Так почему же это?"
Он остановился готовый повернуть обратно.
"Нет, это просто нечестно! Знать, что Надя здесь и не повидать ее, как можно!.. И потом, чего я боюсь? Встретятся двое друзей. Разве в этом есть что-то дурное?"
Когда он открыл госпитальную дверь и заглянул в коридор, то первой, кого он увидел, была Надя. Она шла ему навстречу по длинному, слабо освещенному больничному коридору. Он узнал ее сразу, хотя она была в форменном платье сестры милосердия, изменявшем и по-своему украшавшем ее. Высокая, стройная, с узкой талией, она походила на молоденькую девушку. Белоснежная накрахмаленная косынка подчеркивала нежную смуглость и тонкий овал ее лица, темные брови и ясные, запушенные ресницами черные глаза.
– Сереженька, пришли...– тихо произнесла Надя.– А я весь день ждала и весь день боялась, что вы не придете, не захотите или не сможете. Ведь война! Человек сам себе не волен.
Звонарев слушал ее тихий, с переливами голос, глядел на ее сияющие радостью глаза и чувствовал, что и его сердце наполняется счастьем.
– Здравствуйте, Наденька.– Он склонился и поцеловал ей руку.– Я рад, очень рад видеть вас. Недаром говорится, что гора с горой не сходится, а человек с человеком... Вот мы и встретились. А вы все так же хороши, очень хороши...
И по тому, как жгучим румянцем вспыхнули ее щеки, как засветились, будто зажженные изнутри, ее глаза, как сразу расцвело, помолодело и без того красивое Надино лицо, Звонарев понял, что его похвала была приятна ей.
Он взял ее руку и нежно прикрыл своей теплой большой ладонью.
– У нас скоро операция и я должна быть...– услышал он срывающийся от волнения голос Нади.– А я отдала бы полжизни, чтобы побыть с вами.
Они прошли в маленькую комнатку, которая называлась почему-то приемным покоем, хотя никакого покоя здесь не было: входили и выходили няни, пробежала молоденькая курносая сестра, слышались стоны раненых, кого-то звали, что-то требовали... Госпиталь жил своей трудовой, тревожной военной жизнью.
Но перед Звонаревым и Надей будто выросла плотная непроницаемая стена, вдруг отделившая их от всего мира.
"Милый, - подумала Надя, - ты моя юность, моя радость и моя чистота. Да, да, именно чистота. С тобой я всегда была честной и чистой. Я люблю тебя. Я всегда любила тебя, может быть не совсем понимая это. Да и что я могла тогда сделать? Я была так молода, в сущности так одинока. Меня многие любили, но не было одного, единственного, родного на всю жизнь человека".
– Как поживает Варенька?– спросила Надя, а сама подумала: "Что же Варенька? Она счастлива, она всегда была счастлива, и тогда, и сейчас... А я хватила много горюшка".
– Она врач, - слышит Надя голос Звонарева, - с увлечением режет людей. Ведь она хирург... У нас трое девочек...
Вот то, чего она так боялась услышать, - дети... Она всю жизнь мечтала о маленьком теплом комочке, своей кровинке, сыне с такими, как у него, Сережи, серо-голубыми глазами...
– Как поживаете вы, Наденька?
– Нет, Сереженька, нет, дорогой. Ради бога, больше ни слова. Давайте просто помолчим. Мы встретились - это большое счастье. А могли бы и не встретиться - мир велик. А мы сидим рядом, я смотрю на вас, слышу ваш голос... И я счастлива. Может быть, встретимся еще. Завтра госпиталь сворачивается т будет двигаться к Люблину. Я все это время буду думать о вас.
Надя встала. Поднялся и Звонарев, неотрывно глядя в запрокинутое Надино лицо, широко распахнутые глаза, яркие полуоткрытые губы.
– Мне пора, Сережа!
– Наденька...– Он дотронулся до ее плеч и почувствовал, как она вся легко подалась к нему, прижалась грудью. Он наклонил голову и приник к ее жадным сухим губам.
Дневная жара спала, потянуло прохладой, в низинки начали заползать легкие космы тумана. За станцией, где расположилась батарея, пахло мятой и нежным запахом скошенной днем, увядающей травы. Лошади отдыхали, похрустывая сочными стеблями. Наступил тот час в трудной военной жизни, когда солдат может наконец подумать о себе, зашить гимнастерку, постирать портянки, покурить и поговорить или просто лечь на спину, раскинув руки, и смотреть в темное, все в звездах, небо, такое же, как в родной деревне.
Кондрат Федюнин слушал тихий, с хрипотцой голос Блохина. Ему представлялся большой и далекий город Питер. Там много заводов, много людей. Но улицы почему-то походили на деревенские - засыпанные снегом, в сугробах. И люди идут, как в траншее, друг за другом по этим длинным снежным коридорам. Кондрат любит слушать Блохина. Интересные вещи он рассказывает. Интересно, но как-то страшно. Подумать только - взять да погрузить на тачку генерала, как все равно мусор или сор, и вывезти его с завода! Ему, Кондрату, жутко слушать. Но рабочим все нипочем, отчаянный народ. Одно слово - рабочая семья, все стоят друг за друга. Не то, что у них в деревне. Разве мужики, его соседи, смогли бы вот так махануть богача Кирсанова либо урядника? Куда там! Пупки надрывают на чужом поле да низко кланяются, кормильцем называют мироеда.
А на днях Блохин говорил о земле. И так все понятно и складно, что дух захватывало от радости. Земля принадлежит мужикам, потому что они на ней работают, фабрики и заводы - рабочим, по той же причине. Вот поэтому рабочие и крестьяне должны сговориться и взять себе, что им принадлежит по праву, а мироедов - к ногтю. Будто большевики и хотят этого - землю отдать крестьянам. Башковитые люди - большевики. Только как ты ее, кормилицу, возьмешь? Ведь у богатеев власть, ружья, пушки...
– Вот ты, Филипп Иванович, говоришь о жизни рабочих, о своей, к примеру, жизни, что трудно и голодно, и холодно, - слышит Кондрат голос новенького солдата, Зайца по фамилии.– А ты думаешь, мне легче живется? Нет, мне не лучше живется! Я артист в душе, люблю петь, играть на скрипке, люблю, когда люди смеются. Но моя старая мама всегда говорила: "Петь, играть, представлять на сцене - это слишком много для одного бедного еврея". И она не ошиблась. Мне никогда не платили гроши и всегда гнали и били. Вот и сейчас, как только началась мобилизация, разогнали мою труппу, а меня сунули в армию, в пехоту. Крест забрали, а сказали: воюй... А за кого и за что, скажите мне, пожалуйста, я должен воевать? Еще крест зарабатывать, а его опять отберут? И зачем мне палить в этих проклятущих немцев, когда я с большим бы удовольствием пристрелил самого господина Сидоренку, чтоб его холера забрала, чтоб он подавился моим крестом!..