Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Сезанн. Жизнь
Шрифт:

Удовлетворенность творчеством сродни удовлетворенности телесной, как творческое бессилие подобно бессилию плоти. В своих черновиках Золя писал об этом еще более недвусмысленно {233} . В ранних произведениях Золя делает акцент на inqui'etude Лантье и на его боязни женщин – боязни в сочетании с болезненной подозрительностью. В конце романа «Чрево Парижа» невинная шутка по поводу симпатичной девушки заставляет героя произнести знаменитые слова отречения. «Мне не нужны женщины, – заявляет он, – они бы мне только мешали. Я даже не знаю, как подступиться к женщине: всю жизнь боялся попробовать…» {234}

233

Zola. BNNAF 10316. «L’'ebauche». Fol. 265. См. гл. 9.

234

Zola. Le Ventre de Paris. P. 363. Цит. по: Золя Э. Собр. соч.: В 26 т. М., 1960–1967. Т. 4. Ориентируясь на Ревалда, эти слова часто игнорируют, как и некоторые фрагменты «Творчества». Золя в своих записках подчеркивал их важность. См.: Rewald C'ezanne. P. 62. Ср.: Zola. L’OEuvre. P. 30.

Лантье, которого изобразил Золя, стал оправданием для Гаске и его Сезанна. Гаске немало позаимствовал из «Творчества», создавая плод собственного пылкого воображения, и тот же выразительный отрывок романа у него выглядит совсем цветисто:

От обнаженной плоти у него кружилась голова. Ему хотелось бросаться на всех своих натурщиц; едва девушка переступала порог, он мечтал швырнуть ее, полуодетую, на перину. Он все доводил до крайности. «Кипучая у меня натура, – говорил он, – как у Барбе [д’Оревильи]». Утешение и источник новых смятений всегда оставался рядом. У него был собственный культ нагих дев, которых он гнал из своей мастерской: они приходили в его постель с холстов, он их распалял, овладевал ими в мощных красочных мазках и чуть не плакал оттого, что не может заставить их уснуть под багряным тряпьем, покрыв поцелуями и мягким атл'aсом оттенков {235} .

235

Gasquet. C'ezanne. P. 100–101. Характерно, что литературная отсылка у Гаске также заимствована. Барбе придерживался реакционно-прокатолических взглядов и часто скрещивал шпаги с Золя. О «Чреве Парижа» он писал: «Смысл этой книги в следующем: создавать произведения искусства – все равно что делать колбасу».

Такие фантазии, даже беспочвенные, быстро пускают корни. Вокруг Сезанна создавали ореол болезненности, инфантильности, мелодрамы. Подобные истории пересказывались в биографических изданиях и истолковывались в искусствоведческих. В картине «Лот и его дочери», авторство которой ставится под сомнение, один эксперт усматривает «за внешней разгульностью – состояние мрачного страха, истоки которого прослеживаются как в романтическом слиянии сексуальности и жестокости, так и в мучительных порой проявлениях авторского чувственного начала» {236} . Нрав художника описывали соответственно, «поскольку болезненная нервозность и робость в общении с женщинами проявлялась в нем всю жизнь» {237} . Список прообразов все пополнялся. В этом патологическом Сезанне было что-то от мелвилловских островитян, «не признающих единого человеческого континента» и живущих в собственном мире {238} . Сезанн – святой Антоний и правда похож на отшельника. Он нелюдим, диковат и даже неким непостижимым образом осенен святостью. Подобно Антонию, его преследуют плотские искушения и философские сомнения. В «Искушении святого Антония» Флобер пишет:

236

Lewis. C'ezanne’s Early Imagery. P. 75. «Неистовство мазка, – добавляет автор, – говорит о том, что художник воспринимает этот чувственный образ в аспекте жестокости, хотя и отдает дань стилю Делакруа». «Лот и его дочери» (R 78), неизвестная ранее работа, обнаружилась в частной коллекции в Эксе в 1980-х гг. Ее атрибутировал Гоуинг (и датировал ок. 1861 г.); Ревалд его поддержал (ок. 1865 г., возможно, ранее). Такую атрибуцию оспаривал Андерсен, исходя из стилистики (а также восприятия сексуальности). Нам кажется, что возражения Андерсена обоснованны. Ср.: Gowing. C'ezanne. Cat. 3; Andersen. The Youth. P. 508–509.

237

Mack. Paul C'ezanne. P. 172. Ср.: Rivi`ere. Le Ma^itre. P. 144; Rewald. C'ezanne. P. 78. С этим не соглашается Вентури, когда описывает в систематическом каталоге «легендарный» страх Сезанна перед женщинами; но признает, что легенда могла возникнуть из-за волнений Сезанна, связанных с некой определенной особой, которая в последние годы его пребывания в Эксе вымогала у него деньги, – по этому поводу Гаске приводит еще одну небылицу о расстриженной монахине, предположительно позировавшей для «Старухи с четками» (R 808). Venturi. Les Archives. Vol. 1. P. 60; Gasquet. C'ezanne. P. 67.

238

Melville. Moby-Dick.

И он показывает ему в боярышниковой роще совершенно нагую женщину – на четвереньках, как животное, с которой совокупляется черный человек, держащий в каждой руке по факелу. ‹…›

И он показывает ему под кипарисами и розовыми кустами другую женщину – одетую в газ. Она улыбается, а вокруг нее – заступы, носилки, черная материя – все принадлежности похорон. ‹…›

АНТОНИЙ: О ужас! Я был слеп! Коли так, Всевышний, что же остается? {239}

239

Flaubert. The Temptation of Saint Anthony. P. 155–156, 194. Заключительная реплика – из предпоследнего рукописного черновика. Три фрагмента из второй версии произведения были опубликованы с продолжением в журнале «L’Artiste» в 1856–1857 гг. и описывали искушение святого Антония царицей Савской, его встречу с аскетом Аполлонием и (что особенно интересно) пир у Навуходоносора. (Ср.: Flaubert. The Temptation of Saint Anthony. P. 33–34, 36–43, 97–115.) Вряд ли юный Сезанн это пропустил; возможно, именно последний эпизод подсказал ему сюжет картины.

Сезанн – святой Антоний – удивительное, несчастное и в конечном счете трагическое создание. Есть в его образе и гротескное начало – так же, как в его комическом двойнике, папаше Сезанне – Убю, метаморфозе злобного короля Убю, придуманного Альфредом Жарри. Каждая ипостась в равной мере удалена от прототипа. Святой он или грешник, отшельник или нечестивец – трактовка всегда предполагает некоторую вульгаризацию. Одним словом, это карикатура.

Все же существует литературный персонаж, в большей степени передающий глубину и сложность внутреннего мира Сезанна в те годы – и даже владевшие им страсти. Всю жизнь Сезанн читал и перечитывал Бальзака, вникая в «Человеческую комедию» {240} . Сборник «Философских этюдов» лежал у его изголовья в спальне. Потрепанный «символ веры» включал в себя пять произведений: «Шагреневая кожа» (1831), «Неведомый шедевр» (1831), «Иисус Христос во Фландрии» (1831), «Поиски абсолюта» (1834) и «Примирившийся Мельмот» (1835) {241} . Сезанна увлекало масштабное сочетание фарса и эпичности. Фигура философа-мегаломана зачаровывала.

240

В более поздние годы Сезанн как-то посоветовал молодому поэту Лео Ларгье перечитать Бальзака, и в частности «Человеческую комедию», и заговорил с ним о Растиньяке, главном персонаже романа «Отец Горио» (1835). Общаясь с детьми Эмиля Бернара, Сезанн как будто сам отождествлял себя с Горио. В романе проводится идея одержимости смертью; и взятая Сезанном на себя роль была истолкована как акцентирование собственных переживаний, связанных с этим мотивом. Сезанн ясно осознавал, что человек смертен и утрачивает здоровье; однако представляется, что отождествление в большей степени было игрой. Помимо прочего, Горио был фабрикантом, производителем вермишели, и тут явно не обошлось без сезанновского чувства юмора, учитывая образ его литературного alter ego – Клода Лантье. См.: Larguier. C'ezanne, ou la lutte; Сезанн – Бернару, 15 апреля и 12 мая 1904 г. C'ezanne. Correspondance. P. 376, 378.

241

См.: Gasquet. C'ezanne. P. 131. «Философские этюды» впервые появились в таком сочетании в 1855 г.

Разгул – это, конечно, искусство, такое же, как поэзия, и для него нужны сильные души. Чтобы проникнуть в его тайны, чтобы насладиться его красотами, человек должен, так сказать, кропотливо изучить его. Как все науки, вначале он от себя отталкивает, он ранит своими терниями. Огромные препятствия преграждают человеку путь к сильным наслаждениям – не к мелким удовольствиям, а к тем системам, которые возводят в привычку редчайшие чувствования, сливают их воедино, оплодотворяют их, создавая особую, полную драматизма жизнь и побуждая человека к чрезмерному, стремительному расточению сил. Война, власть искусства – это тоже соблазн… настолько же влекущий, как и разгул. ‹…› Но раз человек взял приступом эти великие тайны, не шествует ли он в каком-то особом мире? ‹…› Все излишества – братья {242} .

242

Balzac. La Peau de chagrin. P. 227–228. Цит. по: Бальзак О. де. Собр. соч. В 10 т. М., 1987. Т. 10. «Философ-мегаломан» – заимствованное выражение (Robb. Balzac. P. 178), ранее встречавшееся у Ипполита Тэна, оказавшего значительное влияние на Золя.

Такая широта воображения вдохновляла будущего художника. Другие зарисовки, нравоописательные и одновременно фигуративные, охватывали всё – от разгульных празднеств до столового белья. «Глубинная жизнь „натюрмортов“» пульсировала в произведениях Бальзака так же, как у Сезанна {243} . «Да, Бальзак тоже изображает неживую натуру, но в духе Веронезе, – говорил Сезанн, листая „Шагреневую кожу“ в поисках подходящего отрывка. – „Скатерть сияла белизной, как только что выпавший снег, симметрически возвышались накрахмаленные салфетки, увенчанные золотистыми хлебцами“. В юности всегда хотел это изобразить – белоснежную скатерть…» Приступая к собственной вариации «Пира», впоследствии получившей название «Оргия» (цв. ил. 22), он задумал изобразить «нечто подобное оргии в „Шагреневой коже“» {244} .

243

«Глубинная жизнь „натюрмортов“». Proust. In Search of Lost Time. Vol. 2. P. 448.

244

Gasquet. C'ezanne. P. 135, 367. Описание пира в «Шагреневой коже» см.: Balzac. La Peau de chagrin. P. 79. Сезанн высоко ценил Веронезе. «Оргия» (R 128) со временем была доработана, что еще больше осложняет датировку (ок. 1867–1872?). Существует также эскиз (RWC 23) и не менее четырех графических набросков (C 135–138). В середине XIX в. пиры устраивались всюду, даже в театре Оффенбаха.

Вслед за Бальзаком Сезанн попытался соединить обыденное и сверхъестественное. В натюрморте не меньше необузданности, чем в оргии. Все излишества – братья. В них источник вдохновения; они служат, чтобы собирать впечатления, – это немолодой и мудрый Сезанн пытался объяснить юному Гаске:

Теперь я знаю, что мало просто написать «возвышающиеся салфетки» и «золотистые хлебцы». Попробую изобразить их «увенчанными» – ничего не выйдет. Понимаете? Но если правильно уравновесить и оттенить салфетки и хлебцы, словно в естественном состоянии, будьте уверены, что и венцы, и снежная белизна, и все остальное у вас появится. В живописи есть два ориентира: глаз и разум, и они должны дополнять друг друга; следует трудиться над их взаимным совершенствованием, но в живописном ключе: глаз должен воспринимать природу; а разум логически упорядочивать ощущения, в которых мы находим выразительные средства {245} .

245

Gasquet. C'ezanne. P. 367. В очерке Гоуинга слова о «логическом упорядочении ощущений» приводятся как авторский текст.

Известно, что Сезанна отождествляли с бальзаковским Френхофером, художником – или разрушителем неведомого шедевра. Образ был ему под стать. Неудивительно, что он также ассоциировался с молодым Рафаэлем де Валентеном в трагическом романе «Шагреневая кожа». Рафаэль решил, что жизнь невыносима, и собрался броситься в Сену. Но перед этим заглянул в лавку древностей на набережной Вольтера. Хозяин показал ему ослиную шкуру, обладавшую волшебными свойствами: шагреневую кожу. Этот талисман будет осуществлять все его желания. Мастерскую в мансарде он меняет на роль Навуходоносора на пиру и становится баснословно богат. Однако успех Рафаэля обманчив. Каждый раз, исполняя желание, кожа сжимается – и сокращается отведенное ему время. Так он обрекает себя на невозможное: на жизнь без желаний.

В обществе своего друга Эмиля (совпадение – в точку!) Рафаэль свободно говорит о своей жизни, надеждах, мечтах, трудностях и разочарованиях, особенно связанных с женщинами.

Беспрестанно наталкиваясь на преграды в своем стремлении излиться, душа моя наконец замкнулась в себе. Откровенный и непосредственный, я поневоле стал холодным и скрытным; деспотизм отца лишил меня всякой веры в себя; я был робок и неловок, мне казалось, что во мне нет ни малейшей привлекательности, я был сам себе противен, считал себя уродом, стыдился своего взгляда. Вопреки тому внутреннему голосу, который, вероятно, поддерживает даровитых людей в их борениях и который кричал мне: «Смелей! Вперед!»; вопреки внезапному ощущению силы, которую я иногда испытывал в одиночестве, вопреки надежде, окрылявшей меня, когда я сравнивал сочинения новых авторов, восторженно встреченных публикой, с теми, что рисовались в моем воображении, – я, как ребенок, был не уверен в себе. Я был жертвою чрезмерного честолюбия, я полагал, что рожден для великих дел, – и прозябал в ничтожестве. Я ощущал потребность в людях – и не имел друзей. Я должен был пробить себе дорогу в свете – и томился в одиночестве скорее из чувства стыда, нежели страха….Я был смел, но в душе, а не в обхождении. Позже я узнал, что женщины не любят, когда у них вымаливают взаимность; многих обожал я издали, ради них я пошел бы на любое испытание, отдал бы свою душу на любую муку… Я, то ли по недостатку смелости, то ли потому, что не представлялось случая, то ли по своей неопытности, испытывал все муки бессильной энергии, пожиравшей самое себя. Быть может, я потерял надежду, что меня поймут, или боялся, что меня слишком хорошо поймут. ‹…› О, чувствовать, что ты рожден для любви, что можешь составить счастье женщины, и никого не найти, даже смелой и благородной Марселины [из «Женитьбы Фигаро»], даже какой-нибудь старой маркизы! Нести в котомке сокровища и не встретить ребенка, любопытной девушки, которая полюбовалась бы ими! В отчаянии я не раз хотел покончить с собой.

– Ну и трагичный выдался вечер! – заметил Эмиль {246} .

Жалобы Рафаэля можно вложить в уста молодого Сезанна – разве что стоит опустить упоминание о старой маркизе, – а Френхофер своими речами поразительно напоминает его же в зрелости. Впрочем, это тоже своего рода драматизация образа – собственного образа, и об этом свидетельствует ответ Эмиля. На самом деле Сезанн вел себя с женщинами в известной степени церемонно, независимо от их положения в обществе и количества одежд. Создается впечатление, что манера, в которой сочетались чопорность и предупредительность, не менялась даже в минуты интимности – если бы только черновик любовного письма мог это подтвердить. Что бы ни говорили о Сезанне, он был исключительно учтив. Не пытаясь привлечь внимание и произвести впечатление как в обществе, так и в тесном кругу, он был сама корректность. Жюстин засвидетельствовала бы, как застенчив был этот юноша; в зрелости он держался почти рыцарственно. Американская художница Матильда Льюис познакомилась с ним в гостях у Моне в Живерни в 1894 году, когда ему было за пятьдесят. Об этой встрече она писала родным:

246

Balzac. La Peau de chagrin. P. 127–130.

Поделиться с друзьями: