Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Выдающееся положение истории в культуре англий­ского Возрождения было обусловлено определенной фазой процесса формирования национального самосознания широчайших масс народа. Хотя этот процесс благодаря стечению ряда обстоятельств начался в Англии сравнительно рано, чему в немалой степени содействовало соперничество со времени Генриха II Плантагенета двух корон — английской и французской, столкновения с Шотландией, экспансия в Ирландию и др., завершился он, по сути, только в XVI в. Этот факт нашел разностороннее отражение — и в создании мифа о национально-британском характере правящей династии Тюдоров, и в успехе дела церковной реформации, хотя и начатой королем, но поддержанной большинством населения страны, в глазах которого папство уже давно олицетворяло чуждую, ино­земную власть, к тому же выкачивавшую из страны нема­лые средства, и в торжестве английского языка не только над латынью — в богослужении, но и над французским в королевской канцелярии, в обиходе придворных и в аристократических кругах. Расцвет англоязычной лите­ратуры в XVI в.— наиболее яркое свидетельство интен­сивности прослеживаемого нами историко-культурного процесса. Историография являлась, естественно, «жанром» литературы, благодатным инструментом шлифовки рече­вой культуры, терминологического обогащения языка и т. п. Однако, помимо лингвистической функции, истори­ческие сочинения были не менее важным инструментом национально-психологического и патриотического воспи­тания читателя. Спрос и предложение на историческую книгу, как мы видели, стали расти задолго до эпопеи «Великой армады». Естественно, что «чудесное» спасение Англии от испанского нашествия еще более обострило интерес самых широких масс к историческим судьбам родины. Воистину история стала — наряду с церковью — пастырем детей Альбиона.

«Драматизированная история» и историческая драма

Пребывание истории на интеллектуальном Олимпе вызва­ло отрицательную реакцию среди служителей других муз, и прежде всего муз поэзии. Право Клио на столь выдаю­щееся положение стало шумно оспариваться. Реакция исходила из двух противоположных лагерей. С одной сто­роны, родилась и набирала силу новая опытная наука. С ее точки зрения, выраженной в XVII в. наиболее от­четливо Декартом, история вообще являлась не наукой, а родом литературы. С другой стороны, свой голос под­няла поэзия, отрицавшая мнение, будто история и есть олицетворение высокого искусства. Первый литературный и отнюдь не дружеский шарж (скорее карикатуру) на историка создал выступивший в защиту поэзии извест­ный английский гуманист Филипп Сидней.

В обществе, писал он, историк — человек «напыщен­ный и самоуверенный», а на деле — «затхлый педант», нагруженный древними, изъеденными мышами свитками, знания которого могут вызвать разве что удивление недо­рослей. Чрезмерное самомнение превращает его в тирана во время застольной беседы. Он и слышать не хочет о том, что кто-то может сравниться с ним в преподании уроков добродетели и благородных поступков; его хваст­ливая эрудиция основана на плагиате и на столь прочном фундаменте, как «слышал» — «видел». Его уроки добро­детели обесцениваются его собственной позицией, ибо он прикован к тому, что было, вместо того чтобы подчерки­вать, что должно было быть. Другими словами, историк — раб частичной истины и не способен доискиваться уни­версальной сути вещей. И как вывод: знания историка не могут иметь моральной силы.

Отвлечемся от преувеличений, частностей, наконец, от словесной формы — перед нами сатира! И тем не менее Сидней затронул самые основы древнего спора между ис­торией и поэзией, историей и философией, историей и драмой 14.

Как известно, вопреки тенденции им и его единомыш­ленниками выраженной, английское Возрождение завер­шило спор тем, что поставило на службу истории и Поэзию и драму. В 1591 г. один из критиков (Флорио) за­метил, что ни одна из современных ему драм, поставленных на английской сцене, не является «ни истинной коме­дией… ни настоящей трагедией… а представляет инсцени­ровки истории без дальнейших прикрас»15. И именно Френсис Бэкон в начале XVII в. заключил, что «поэзия… есть не что иное, как вымышленная история» 16. В конеч­ном счете представление об истории как предмете, как области знаний отступило на задний план перед новыми и более глубокими суждениями о ней — как о способе мыслить, способе видеть и изображать действительность. Начал формироваться взгляд на историю как на общенауч­ный принцип. Однако завершиться этому процессу суж­дено было лишь три с лишним столетия спустя.

Между тем разгоревшийся на рубеже XVI и XVII вв. спор о соотношении истории и поэзии имел уже к тому времени долгую историю. Его истоки уводят нас в Древ­нюю Грецию, подарившую миру не только Гомера, вели­ких драматургов, но и первых крупных историков — Ге­родота и Фукидида. Древнегреческая мысль, начав со взгляда на историю как на род искусства (отсюда муза Клио), завершила исследование интересующего нас во—проса полным противопоставлением истории и поэзии, истории и драмы, делая ударение на принципиальном их различии. В итоге сравнения наибольший урон понесла история.

Оксфордский словарь английского языка знает девять значений слова «история». Основное из них восходит к греческому ???????, что значит «расследование», «ис­следование», «узнавание», «установление». «Исторический метод» «отца истории» Геродота в наиболее достоверной части его труда, как известно, сводился к опросу оче­видцев событий, его интересовавших, т. е. к своего рода «расследованию» того, «как все на самом деле было». Другими словами, понятие «история» раскрывалось как эмпирическое исследование былого, установление подлин­ных фактов, событий, случившегося. В результате «ис­тория» отождествлялась с методом и целью работы исто­рика, т. е. со способом узнавания. Из этой смысловой грани термина исходил Аристотель, когда определял раз­личия между историком и поэтом. В своей «Поэтике» он усмотрел их не в том, что один пишет прозой, а другой — стихами. Можно переложить сочинение Геродота стихами, но оно и после этого останется родом истории. Различие заключается в том, что один описывает вещи, которые «действительно были», а другой — те, которые «могла быть»; один рассматривает «то, что действительно случи­лось», а другой — что в той же ситуации может случиться. Из этого Аристотель заключал: поэзия — в определенном смысле более философская и более возвышенная область знания, чем история. Поскольку первая интересуется вечным, ее утверждения имеют форму универсалий, утверж­дения же истории ограничены временными рамками и носят поэтому частный характер. Если, продолжает Ари­стотель, поэт пишет о вещах, действительно имевших ме­сто (как это делает историк), он тем не менее остается поэтом, ибо события, действительно происшедшие, могут случиться и в будущем, т. е. в этом контексте вымысел столь же правдив, как и истина. Итак, по Аристотелю, ис­тинность вымысла бесконечно ценнее (познавательно) истины действительной, исторической 17.

Что же касается различия между историей и драмой, то оно, по мнению Аристотеля, заключается в том, что драма базируется на сюжетном единстве и завершенности действия, история же имеет дело с серией разрозненных действий, сведенных воедино только рамками периода, не­зависимо от того, завершены они или нет в указанных рамках. Другими словами, различие сводится к противо­поставлению сюжетного единства хронологической общ­ности.

Трагедия имитирует действия людей, история устанав­ливает факты. Цель трагедии пробудить страх и сострада­ние, и для достижения этого она изображает неожиданные смены фортуны, история же не преследует подобных це­лей. В итоге, если отвлечься от других черт, составляю­щих специфику драмы, в основе всех противопоставлений Аристотеля останется главное — различие между фактом и вымыслом (хотя, как мы видели, факт может приоб­рести всеобщность вымысла, но для этого он должен ока­заться в контексте поэзии) 18.

Прежде всего, нельзя не заметить, что Аристотеля больше занимал вопрос, чем поэзия (включая драму) от­личается от истории, нежели вопрос противоположный — чем история отличается от драмы. Точно так же мы мало что узнаем из его определений о целях истории. Однако и то немногое, что удается в этом плане выяснить, позво­ляет заключить, что Аристотель обосновывал не «художественную», а «научную» концепцию истории, т. е. истории как науки эмпирического факта, точно засвидетель­ствованного и правдиво описанного. Тем самым историку запрещалось сознательно преследовать цель эмоциональ­ного воздействия на читателя. Последнее должно всецело зависеть не от «искусства» историка, а от характера сооб­щаемых им фактов. Точно так же историк не «строит сюжет» — он ему задан содержанием былого. Словом, ориентация истории на фактическую сторону сообщаемо­го, пусть истина будет ограниченной, частичной, специфи­ческой, но фактически точной,— такова, как представля­ется Аристотелю, квинтэссенция истории 19.

Однако, независимо от субъективных намерений, имен­но Аристотель не только не возвел барьеров между исто­рией и поэзией, но поистине обосновал возможность их тесного «сотрудничества», более того, «творческого обме­на» материалом и приемами его обработки. В самом деле, если истина вымысла есть истина более высокого порядка в сравнении с правдой эмпирического факта, то почему бы историку — поскольку он стремится к эмоциональному «потрясению» читателя — не прибегнуть к приемам тра­гедии, пусть даже и придется при этом отклониться от «частичной правды» факта во имя истины более высо­кой — «правды вымысла»? Путь к ней был намечен самим Аристотелем: следует только «правду факта» вставить в поэтический «контекст». В свою очередь, и поэзии време­нами излишне «сочинять»: в истории много событий, на­поминающих «готовую драму», которая только и дожида­ется перенесения на сцену.

Разумеется, тенденция к отклонению от правды было­го в интересах занятости исторического повествования древнее Аристотеля. Свидетельством может служить тот факт, что мифология и эпос долгие столетия питали и будоражили воображение не только поэтов и драматургов, но и историков, для которых множество сюжетов, заимст­вованных из этой поэтической сокровищницы народа, являлись «фактами», драгоценными слитками «истины».

И разве не о силе этой тенденции свидетельствует во­шедшее в широкую практику, в особенности со времени Фукидида, сочинение историками «речей», будто бы про­изнесенных в свое время (точнее, таких, которые могли бы быть произнесены в данных обстоятельствах) героями, «объяснявшими» таким образом свои намерения, по­ступки.

В этом смысле попытка Аристотеля расчленить «пред­метную» область и приемы историографического и поэти­ческого творчества может служить лишь свидетельством того, насколько сильна была тенденция к их смешению. И именно ей принадлежало будущее. Искусство занима­тельного рассказа оттеснило на долгие века проблему предметности, его фактической достоверности. В противо­вес Аристотелю Исократ прямо объявил историю ритори­кой. Эту тенденцию унаследовала и римская историогра­фия. Ко времени заимствования ею самого термина «исто­рия» его аристотелевский смысл был уже утрачен. Теперь слово относилось не к способу узнавания, а к узнанному и обозначало уже рассказ о событиях прошлого, т. е. центр тяжести был перенесен с исследования былого на повествование о нем. Вскоре «историей» называли уже всякий рассказ о любом случае, происшествии, действи­тельном или вымышленном (в духе нынешнего «попал в историю», «интересная история» и т. п.).

Поделиться с друзьями: