Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Цицерон, хорошо знавший греческую традицию, опе­рирует понятием «история» и в аристотелевском и в но­вом смысле. Он вслед за Аристотелем считает истину факта, ее установление первой заповедью историка. В диалоге «О законах» мы читаем: «Квинт. По твоему мнению, в историческом повествовании следует соблюдать одни законы, в поэзии — другие? Марк. Разумеется, Квинт! Ведь в первом все направлено на то, чтобы сооб­щить правду, во втором большая часть — на то, чтобы до­ставить людям удовольствие. (Кое-кто… поступает нера­зумно [требуя] истины от меня не как от поэта, а как от свидетеля…)»20. В данном случае Цицерон добросовестно изложил Аристотеля. Но далее он сделал любопытное на­блюдение, свидетельствующее о том, насколько действи­тельность античной историографии была далека от этого идеала. Впрочем, читаем мы, «и Геродот, отец истории, и Феопомп приводят бесчисленное множество сказа­ний…» 21.

Таким образом, отличить вымысел от того, что дейст­вительно произошло, в «историях» становилось все труд­нее. Все превращалось в одинаковой степени в «преда­ние». А в предании чем занятнее фабула, тем интереснее читателю. В том же диалоге «О законах» Цицерон выска­зывается за то, чтобы историю писали поэты.

«Аттик (обращаясь к поэту Марку). Тебя уже давно просят, вернее, от тебя требуют исторического повествования; ведь люди думают, что если таким повествованием займешься ты, то мы также и в этом отношении нисколь­ко не уступим Греции… Ты же, конечно, можешь пре­успеть в этом, так как (и ты сам склонен так думать) этот труд — более всех других подходящий для оратора» 22. Но как же сочетать первую заповедь истории с искусством «волновать» читателя? Выход Цицерон видел в следующем. Он проводил различие между «всеобщей» (связной) историей, в которой вещи выступают в связи, соизмеримыми друг с другом, и «частичной» (моногра­фической) историей, в которой освещается какой-нибудь один изолированный эпизод. В первом случае историк следует хронологии, его цель — истина и польза, во вто­ром случае задача более сродни поэзии и на первый план выдвигается удовольствие. Цицерон сравнивает «частич­ную» историю с драмой. Обилие фактов в связной истории мешает историку обращаться к эмоциям; чтобы пробудить чувства, следует сосредоточиться на единичном явлении. Тогда обнаруживается, что в нем заключена целая драма, ибо она состоит из «различных актов» и «многих дейст­вий». Отправляясь от этих посылок, Цицерон просил Луция, писавшего историю гражданских войн, чтобы он написал историю его (Цицерона) консульства раньше, чем дойдет до этого эпизода во «всеобщей истории». В данном случае следовало бы пренебречь законами исто­рической правды, не боясь несколько приукрасить героя (Цицерона), чтобы прославить его больше, чем это по­зволила бы сделать «связная» история 23.

Знаменитый ритор Квинтилиан разрабатывает уже по­следовательно «риторическую» точку зрения на предмет истории. Он пишет: «…история имеет определенную бли­зость к поэзии и может рассматриваться как род поэмы в прозе, когда она пишется с целью повествования, а не доказательства и предназначена от начала и до конца… не для моментальных нужд… а для описания событий для пользы потомков». Он различает три рода повествования: 1) вымышленное (каким оно предстает в поэмах и траге­диях), 2) реалистическое (каким оно предстает в коме­диях), 3) историческое (в котором излагается действи­тельный ход вещей) 24.

Итак, перед нами завершенная концепция истории как рода литературы в противовес истории как точному описанию фактов. Подобно риторике, история может «обра­щаться к чувствам» и тем самым служить эффективным орудием привлечения интереса и направления воли.

Вопрос о различиях между законами драмы и зако­нами историописания, столь затемнившийся к концу античности, снова всплыл на поверхность в эпоху Возрож­дения. На первый взгляд все повторилось сначала. С од­ной стороны, мы сталкиваемся со строгими предписаниями идеала гуманистической историографии, с ее требования­ми истины факта, а с другой стороны — с широкой исто­риографической практикой, которая по самым различным мотивам — от подобострастия перед власть имущими вплоть до стремления, как мы бы теперь сказали, к «чи­тательскому успеху» — сплошь и рядом предает «идеалы» забвению, нарушает элементарные «требования жанра» настолько, что все грани исчезают. Поэзия становится формой историописания, история превращается в род поэзии.

Если попытаться вкратце суммировать суждения гу­манистов о специфике истории, ее роли в современной им культуре, то они сводятся к следующему.

История — род литературы, специальная функция ко­торой заключается в установлении и фиксировании исти­ны. Историк от других писателей отличается глубокой приверженностью к фактам. В известном смысле установ­ление последних — его специальное общественное призва­ние. «Высокое призвание историка,— писал хронист Томас Купер,— состоит в том, чтобы исправить искажения и увертки ограниченных людей с тем, чтобы высказать не­лицеприятную истину»25. И хотя никто из гуманистов не пытался определить более точно, что именно нужно понимать под истиной, все они на разные лады повторя­ли слова Цицерона: «История — свет истины». Так по­явился третий смысл термина «история». Он нацеливал внимание не на исследование, не на рассказ, а на объект изучения — на «события» прошлого (мы говорим: «изуче­ние истории»), т. е. исторической действительности. Этот поворот исторической мысли Возрождения в сторону истинности фактического содержания исторического по­вествования имел глубочайший смысл. Прежде всего в нем скрывалось требование подвергнуть критике всю средневековую традицию, «погрязшую в невежестве и за­блуждениях», разоблачить все сознательные и неосознанные подлоги в документах, на которых основывалась эта традиция. Следовательно, на этот раз — в отличие от кон­цепции Аристотеля — речь шла не только о разграничении «повествования вымысла» и «повествования факта», но и об очищении историографической традиции от нагромож­дений мифов, в нее внедрившихся в течение «тысяче­летнего среднего века». Один из наиболее известных исторических мыслителей Возрождения, Жан Боден, на­зывает тех читателей «тупыми», которые обращаются к историческим сочинениям в поисках «литературных эффектов», вместо того чтобы доискиваться истины. Что же касается историков, то Боден замечает: «Я пришел к заключению, что практически невозможно для человека, который пишет, чтобы доставлять удовольствие, соблюсти также истину вещей — это черта, на которую указывали Фукидид, Плутарх и Диодор и отсутствие которой критиковали у Геродота. Я удивляюсь тому, что Цицерон на­зывает его отцом истории, в то время как вся древность обвиняет его в недостоверности» 26. Без утверждения ис­тинности факта история не могла реализовать свое под­линное призвание, как оно было сформулировано в пре­дисловии Симона Гринеуса «Относительно пользы чтения истории», предпосланном латинскому изданию римского историка I в. до н. э. Трога Помпея (1538): недостаточно знать то, что было и о чем сообщено в хрониках. Основ­ной интерес историографа — истолкование событий про­шлого. В этом должна состоять и цель читателя. Из такого понимания призвания истории родилось второе требова­ние к историку — быть свободным от греха «предвзято­сти и предубеждения».

Возвращение гуманистов к проблеме истины в истории и выдвинутое ими требование к историкам — не ограни­чивать свою задачу сообщением фактов, но и давать им надлежащее толкование (что означало необходимость перейти от «универсального» объяснения истории «про­мыслом всевышнего» к объяснению ее рациональными причинами) диктовались возложенными теперь на историописание двумя «общественно-полезными» функциями: 1) служить школой морали и 2) служить школой полити­ки. Нетрудно обнаружить, что оба эти суждения основы­вались на сугубо неисторическом понимании «природы человека», равно как и «природы государства». Посколь­ку Возрождение исходило из того, что индивидуальная психология и этика — индивидуальные «пороки» и «до­стоинства» людей (в особенности стоящих у кормила власти) — объясняют не только общественные нравы и мораль данной эпохи, но и характер функционирования «политического организма» — государства, и поскольку, далее, «природа» человека неизменна, то столь же неиз­менны, постоянно повторяются те социальные и полити­ческие последствия «страстей», которые обусловлены этой «природой». «Честолюбие Цезаря», «пьянство Тиберия», «гордость Калигулы», «жестокость Нерона» и т. д. и т. п.— таковы важнейшие факторы истории соответст­вующих периодов. Отсюда делался вывод, что история со­держит «коллекцию» примеров («история — это филосо­фия, наставляющая на примерах»), пригодных на вечные времена для объяснения причин и следствий всех возмож­ных социальных и политических ситуаций, всех возмож­ных человеческих поступков, действий, поскольку вечны и повторяются страсти, склонности, пристрастия правите­лей. Эта истина формулировалась следующим образом: «В будущем ничто не может произойти сверх того, что есть и что в значительной мере уже имело место в прош­лом».

Но прежде чем учить морали других, историк должен проявить собственную честность и правдивость. Точно так же, прежде чем извлекать из истории уроки политической мудрости, воплощенной в опыте знаменитых людей, чита­тель должен быть уверен, что «примеры» прошлого опи­саны с максимальной объективностью (т. е. точностью).

Таким образом, между требованием исторической истины и дидактической функцией истории, как ее усво­ило общественное сознание эпохи Возрождения, сущест­вовала теснейшая связь. То обстоятельство, что от исто­рии ждали практических наставлений — уроков личного и публичного поведения в самых различных человеческих ситуациях, как нельзя лучше объясняет возврат историо­графии к идеалу исторической истины.

Правда, общность идеала еще не гарантировала един­ства мнений о наиболее верном пути, ведущем к нему. Его и не было. В то время как одни историки считали, что сама история дает готовые «образцы» и «уроки» и задача историка сводится к тому только, чтобы в точности их описать, ничего «от себя» не прибавляя, другие счита­ли, что «уроки» должен извлекать сам историк, задача которого объяснить, интерпретировать прошлое, т. е. пре­вратить его в урок. Первые составляли большинство. Их слишком узкое понимание «правды» вызывало иронию та­ких людей, как Филипп Сидней или Джон Донн, прозвавших историков «охотниками за фактами», полностью сосредоточенными на выяснении того, «что Цезарь делал», «что Цицерон говорила, но никогда не постигающими «высшую сферу духа», где скрыт смысл всех вещей. Такого рода стрелы мало задевали адресатов. Известный своим трудолюбием и стремлением быть объективным историк Реформации Иоанн Слейдан заявлял: «Правда и беспри­страстность… два наиболее желательных украшения истории… С этой целью я ничего не принимал по предполо­жению, догадке или легковесному сообщению, а стара­тельно собирал все, что сообщено в публичных архивах и бумагах, надежность которых никем не может быть доставлена под сомнение» 27.

Для этих историков, таким образом, «писать исто­рию» — значило «служить у алтаря истины». Френсис Бэкон говорил принцу Карлу Стюарту о своей «истории» короля Генриха VII: «Я не льстил ему, « вдохнул в него жизнь настолько хорошо, как сумел, отстоя столь далеко от него и лишенный лучшего света»28 (т. е. свиде­тельств). Томас Гоббс в конце 20-х годов XVII в. высмеи­вал историков, которые отвлекаются по ходу рассказа для того, чтобы порассуждать по поводу тайных целей и внут­ренних побуждений людей, о чьих делах они рассказывают, и все это с целью «прочесть лекцию» на моральную или политическую тему.

С другой стороны, Бэкон с сарказмом относился к историкам, способным только беспорядочно приводить факты, «теряющим» себя и своих читателей в «мельчайших частностях», и заключал: «Среди всех писаний людей нет ничего более редкого, чем истинная и совершенная граж­данская история» 29.

Два препятствия стояли на пути к возобладанию фак­тографического понимания смысла исторической истины. Первое, и, несомненно, наиболее весомое, — интересы власть имущих, олицетворяемые карающей рукой госу­дарства. Второе — слабость документальной и фактической базы тогдашней истории, равно как и смутное созна­ние, что истина не дана в готовом виде в «фактах», что ее нужно самому из них извлекать, т. е, что она зависит в значительной мере от «искусства» историка «сочленять факты».

Прямой противоположностью фактографической тен­денции в ренессансной историографии являлись устремления ее «интерпретативного течения», наиболее выдаю­щимися представителями которого были в XVI в. Никколо Макиавелли и Жан Боден. Именно это течение выразило то качественно новое, что отличало историче­ское мышление Возрождения от исторического мышления античности.

В самом деле, древние греки, столь приверженные идее строгой упорядоченности окружающего человека мира, начисто отказывали временным (т. е. историче­ским) событиям в чем-либо подобном. Это было порази­тельно неисторическое (антиисторическое) суждение об объективном процессе истории. Последний рисовался им неким хаотическим нагромождением случайностей напо­добие чередования случайностей в жизни отдельного че­ловека. Отсюда акцент на упорядочивающей роли самой процедуры исследования.

Поделиться с друзьями: