Шрам: 28 отдел
Шрифт:
И может быть, когда-нибудь, когда всё кончится, он найдёт покой. Виноградник на юге Франции. Тишину. Море. Жанну рядом.
Может быть.
А пока — только война. Гули, Хафиз, кровь, смерть.
И призраки внутри, которые напоминают, что он ещё жив.
Пока.
Шрам задумчиво лежал на койке, смотрел в потолок. Руки ещё помнили — как держал нож, как вошёл в основание черепа, как Томас выдохнул последний раз. Милосердие. Правильный поступок. Но руки дрожали час после, а сейчас просто лежали на груди, тяжёлые, чужие.
Встал, оделся, вышел на балкон. Закурил. Город внизу светился миллионом огней. Жил, дышал, не зная, что один из его защитников только что умер в подвале базы ООН.
— Дюбуа?
Обернулся. Рахман стоял в дверях, в гражданском — джинсы, старая рубашка. Лицо усталое, понимающее.
— Слышал про медика. Соболезнования.
Пьер кивнул молча.
Капитан подошёл, прислонился к перилам рядом.
— Я знал одного солдата, — сказал он тихо. — Хороший парень, молодой. Подорвался на мине в Читтагонге. Мы несли его двадцать минут до вертолёта. Он умирал на руках, просил: не дайте мне стать калекой, лучше убейте. Мы не убили. Врачи спасли, но он без ног остался. Через полгода повесился. — Пауза. — Иногда думаю: надо было сделать то, что он просил. Было бы милосердием.
Легионер затянулся, выдохнул дым.
— Я сделал, что он просил.
— Знаю. Видел в отчёте. — Рахман посмотрел на него. — Это тяжело, но правильно. Вы дали ему человеческую смерть. Многие не смогли бы.
Они молчали. Ветер шевелил листья деревьев во дворе. Где-то вдали лаяли собаки.
— Не можете спать? — спросил капитан.
— Нет.
— Я тоже. После смертей никогда не могу. — Рахман выпрямился. — Хотите пройтись? Город ночью другой. Помогает голову очистить.
Француз посмотрел на него. Обычно после таких ночей он лежал один, переваривал. Но одиночество давило сегодня сильнее обычного.
— Хорошо.
Спустились тихо, вышли через боковые ворота. Охрана пропустила без вопросов. Улица встретила их теплом и тишиной. Полночь. Дакка спала — насколько умеет спать город с двадцатью миллионами.
Они шли молча. Рахман вёл, знал дорогу. Переулок, ещё переулок, старые дома, закрытые лавки. Вышли к набережной. Река Буриганга текла чёрная, тихая, отражала редкие фонари.
— Здесь хорошо ночью, — сказал капитан. — Можно подумать.
Они остановились у перил. Пьер закурил, протянул пачку. Рахман взял. Прикурили. Дым растворялся в тёплом воздухе.
— Вы верите, что после смерти что-то есть? — спросил капитан неожиданно.
Легионер посмотрел на воду.
— Нет. Темнота. Конец.
— Я раньше так думал. — Рахман затянулся. — Потом начал сомневаться.
— Религия?
— Не совсем. Философия. — Он сбросил пепел в воду. — Вы слышали про сансару?
— Краем уха. Индуизм?
— Индуизм, буддизм. Цикл рождений и смертей. Душа не исчезает. Перерождается. Ты живёшь, умираешь, рождаешься снова. Раз за разом. — Рахман посмотрел на него. — Пока не исполнишь свою дхарму.
— Дхарму?
— Долг. Предназначение. То, зачем родился. — Капитан повернулся к реке. — У каждого есть путь. Кто-то пришёл учить, кто-то лечить, кто-то защищать. Если исполнишь — освободишься, выйдешь из цикла. Если нет — вернёшься, будешь пытаться снова.
Дюбуа слушал, думал. Странная идея. Но почему-то цепляла.
— И вы в это верите?
— Не знаю. — Рахман пожал плечами. — Но иногда объясняет вещи. Почему одни рождаются солдатами, другие монахами. Почему кто-то с детства знает, чем займётся. Может, мы помним на уровне души, кем были раньше.
Француз затянулся, выдохнул дым в ночь. Он всегда чувствовал — война внутри него, не снаруже. Не выбирал легион. Легион притянул его, как магнит. Будто он всегда был солдатом.
— Если это правда, — сказал он медленно, — то я воюю давно. Не двадцать лет. Столетия, может.
— Да. — Рахман кивнул. — Воин не становится воином в одной жизни. Это накопленный опыт души. Вы пришли защищать, потому что делали это раньше. И будете делать, пока не поймёте, зачем на самом деле.
— Зачем?
— Это каждый находит сам. — Капитан докурил, сбросил окурок. — Буддисты говорят: воин, который сражается не ради славы, денег, мести, а ради защиты жизни, идёт по пути освобождения. Он защищает не из гнева, а из сострадания. Его меч чист.
Чистый меч. Пьер посмотрел на свои руки. Сколько он убил за двадцать лет? Сотни. Может, тысячи, если считать опосредованно. Чист ли его меч?
— Вы защищаете, Дюбуа, — сказал Рахман тихо, будто читая мысли. — Видел, как вы нырнули за медиком. Могли не рисковать, но прыгнули. Это выбор защитника, не убийцы.
Они пошли вдоль набережной. Деревянные причалы скрипели под ногами. Лодки покачивались на воде. Тишина была плотной, обволакивающей.
— Ходим сюда, — сказал Рахман, кивая на маленькую чайную. Одна лампа горела внутри, за стойкой старик дремал. Капитан толкнул дверь. Старик проснулся, улыбнулся.
— Рахман-саиб! Опять гуляете?
— Опять, дядя. Два чая.
Они сели у окна. Старик принёс чай в стеклянных стаканах — чёрный, крепкий, горячий. Печенье на блюдце.
Рахман пил медленно, задумчиво.
— Знаете, что самое страшное в идее перерождения?
Пьер ждал.
— Что ты можешь возвращаться вечно. Если не найдёшь свой путь, цикл не прервётся. Будешь воином раз за разом. В другом теле, другой стране, другой эпохе. Но всегда война, всегда кровь. — Капитан посмотрел в стакан. — Я иногда думаю: сколько раз я уже воевал? Десять жизней? Сто? И сколько ещё?
— Пугает?
— Да. Устал от войны в этой жизни. Представить, что будет ещё — тяжело. — Он отпил чая. — Но есть надежда. Если найду, зачем пришёл, если исполню — освобожусь. Может, в следующий раз рожусь кем-то мирным. Садовником, учителем.
Дюбуа представил себя садовником. Не вышло. Руки привыкли к оружию, не к лопате.
— А если я не хочу быть садовником? — спросил он. — Если война — единственное, что умею?
— Тогда вопрос: почему умеешь только это? — Рахман наклонился вперёд. — Может, ты специально забываешь, что есть другое. Может, цепляешься за войну, потому что это знакомо. Страшно отпустить.
Француз молчал. Попадание. Он не умел жить без войны. Пытался после легиона — не получилось. Две недели в Париже, потом сорвался, поехал на Балканы. Потом Зона. Потом море. Всегда война. Как наркотик.