ЖАНРЫ

Шри Ауробиндо. Духовное возрождение. Сочинения на Бенгали

Ауробиндо Шри

Шрифт:

В тот день я вымылся в половине одиннадцатого. Первые четыре-пять дней пришлось носить свою одежду, в которой прибыл из дома. Пока я купался, старик-тюремщик из коровника, который был приставлен смотреть за мной, раздобыл где-то кусок грубой шелковой ткани, в которую я и завернулся, пока сохла моя одежда. Сам я не стирал свою одежду и не мыл посуду, за меня это делал один из заключенных из коровника. Обед был в одиннадцать. Чтобы быть подальше от корзины-туалета, я обычно ел во дворе, невзирая на летнее пекло. Часовые не возражали. Ужин был между 5. 00 и 5. 30. После этого открывать дверь уже не разрешалось. В семь звонил вечерний колокол. Старший надзиратель собирал вместе всех тюремщиков, устраивал им перекличку, после чего они возвращались на свои посты. Теперь уставший заключенный мог отдохнуть, предавшись своему единственному наслаждению – сну. В эти часы слабый духом оплакивает свои несчастья или думает о предстоящих тяготах тюремной жизни. Возлюбивший Бога ощущает присутствие своего божества и испытывает радость от молитвы или медитации в тишине ночи. В эти часы для всех трех тысяч человеческих существ, происшедших от Бога, жертв уродливого социального строя, алипорская тюрьма, этот огромный инструмент пыток, погружается в глубокую тишину.

III

Я не часто видел других заключенных, проходивших по нашему делу. Их держали в другом месте. За камерами «шести декретов» было еще два ряда камер, всего сорок четыре, поэтому они и назывались «сорок четыре декрета». Большинство и содержалось в этих камерах. Они не были обречены на одиночное заключение, в каждой камере находилось по три человека. На другой стороне тюрьмы было несколько больших камер, в которых могло поместиться до двенадцати человек. Некоторым повезло, они попали именно туда. Им выпало счастье быть в обществе других людей, и они могли разговаривать с утра до ночи, скрашивая тюремные будни. Но был один человек, которого лишили этой роскоши. Это был Хемчандра Дас. Не знаю, почему он вызывал такой страх и ненависть у властей, но лишь его одного приговорили к одиночному заключению. Хемчандра объяснял это тем, что полиции, несмотря на все усилия, не удалось добиться от него признания собственной вины. Его держали в крошечной камере, в которой даже дверь во двор все время была заперта. Как я уже говорил, это было самым суровым способом наказания. Время от времени полиция представляла самых разношерстных свидетелей и разыгрывала спектакль опознания. При этом нас выстраивали в длинный ряд перед канцелярией вперемежку с другими заключенными. Однако это был просто фарс, ведь облик тех, кто проходил по делу о взрыве, выходцев из благородных семей, образованных, с интеллигентными чертами лица, настолько отличался от вида остальных – обычных заключенных, в грязной одежде, с ничего не выражающими лицами, что этого мог не заметить только совершеннейший глупец, не обладающий зачатками разума. А заключенным даже нравились такие парады. Это вносило разнообразие в тюремную жизнь и давало возможность обменяться парой слов. Именно во время одной из таких процедур я впервые после ареста встретился со своим братом Бариндрой, хотя нам и не удалось поговорить. Часто я оказывался рядом с Нарендранатом Госвами, поэтому с ним я общался больше, чем с другими. Он был очень красивый, высокий, крепкий, дородный, но в глазах было что-то, говорящее о дурных наклонностях, да и умом он тоже не блистал. В этом отношении он разительно отличался от других молодых людей. Те обычно говорили о высоких идеалах, и в речах их виден был острый ум, любовь к знаниям и благородная самоотверженность. Госсайн (краткая форма от Госвами – прим. ред.) говорил, как человек неумный и легкомысленный, но в то же время со страстью и смело. В то время он твердо верил, что его оправдают. Он говорил: «Мой отец – специалист по оспориванию судебных процессов, полиция не может с ним тягаться. Да и мои показания не принесут мне вреда, потому что все равно докажут, что они были получены путем пыток». Я спросил его: «Ты ведь уже был в полиции. А где же твои свидетели?» Ничуть не смутившись, Госсайн ответил: «Мой отец провел сотни процессов, он прекрасно знает, как все это делается. В свидетелях недостатка не будет». Именно из такой породы делаются осведомители.

Ранее я уже говорил о чрезмерных страданиях и тяготах заключенных, но необходимо отметить, что все это происходило из-за издержек самой тюремной системы и не было результатом жестокости или отсутствия человеколюбия со стороны кого-либо из тюремщиков. Действительно, все служащие алипорской тюрьмы были очень вежливыми, добрыми и добросовестными людьми. Если где-то и когда-то условия содержания для заключенных и были облегчены, а варварство западного тюремного режима сведено до минимума благодаря состраданию и добросовестности, то именно в Алипоре под начальством г-на Эмерсона. Это стало возможным по двум причинам: из-за выдающихся личных качеств г-на Эмерсона, а также благодаря тюремному доктору Байдьянатху Чаттерджи. Один был воплощением почти уже вымерших европейских идеалов христианства, другой – воплощением милосердия и филантропии, которые лежат в основе индуизма. Такие люди, как г-н Эмерсон, не часто появляются у нас в стране, да и на Западе их становится все меньше. Он являлся воплощением всех добродетелей настоящего христианина. Справедливый, миролюбивый, чрезвычайно щедрый и честный, простой, прямой, вежливый даже с подчиненными, он от природы был не способен ни на что дурное. Одним из его недостатков была нерасторопность и пассивность в работе, он все предоставлял решать надзирателю, а сам оставался в стороне. Думаю, что большого вреда от этого не было. Надзиратель, Джогендра-бабу, был способный и расторопный работник; хоть и больной (он страдал от диабета), он сам следил за всем и, хорошо зная натуру своего начальника, старался, чтобы соблюдалась справедливость и не было жестокости по отношению к заключенным. Конечно, ему было далеко до такой великой души, как Эмерсон, он был лишь бенгальский солдат, но он знал, как сделать так, чтобы сахиб был в хорошем настроении, добросовестно выполнял свою работу, вежливо обращался со всеми. Это, вероятно, были и все его достоинства. По причине болезни работа давалась ему с трудом. Кроме того, через восемь месяцев, в январе, он должен был уйти на пенсию и он с нетерпением ждал заслуженного отдыха. Появление в тюрьме новой партии заключенных – заговорщиков, проходивших по делу о взрыве бомбы, напугало и озадачило нашего надзирателя. От этих энергичных и отчаянных ребят-бенгальцев можно было ожидать чего угодно. «Мне осталось чуть-чуть до верхушки пальмы», – говорил он. Однако ему удалось преодолеть только половину оставшегося расстояния. В конце августа г-н Бьюкэнон посетил тюрьму с инспекцией и остался доволен результатами осмотра. Надзиратель был очень рад: «Это последнее посещение сахиба до моей пенсии, теперь можно ни о чем не беспокоиться». Но, увы! Человеческая слепота достойна сожаления. Поэт справедливо сказал, что Бог сделал для вечно страждущего рода человеческого два великих благодеяния. Во-первых, он сокрыл будущее под покровом неизвестности; а во-вторых, наградил нас слепой надеждой, единственным утешением и отрадой нашей жизни. Через пять дней Нарен Госсайн был убит Канаем, и визиты Бьюкэнона в тюрьму участились. В результате Джоген-бабу уволили с работы раньше времени, и он вскоре умер от тревог и болезни. Если бы Эмерсон занимался административными вопросами сам, вместо того чтобы возлагать всю ответственность на такого подчиненного, то изменения к лучшему, наметившиеся под его руководством, могли бы быть гораздо более значительными. То немногое, что он делал сам, он выполнял добросовестно, и именно благодаря ему пребывание в тюрьме стало лишь суровым наказанием, а не настоящим адом. Даже после того, как его перевели в другое место, результаты его благородной деятельности не исчезли совсем. Его последователям пришлось сохранить их на шестьдесят процентов.

IV

Если за все, что происходило в тюрьме, отвечал бенгалец Джоген-бабу, то в больнице это был доктор-бенгалец Байдьянат-бабу. Он подчинялся доктору Дали, который, хотя и был не таким благотворителем, как г-н Эмерсон, но, тем не менее, казался совершенным джентльменом и очень рассудительным человеком. Он всегда хвалил ребят за хорошее поведение, бодрость духа и смирение и любил обменяться шутками с молодежью и обсудить проблемы религии, политики и философии с остальными заключенными. Доктор был по происхождению ирландец и унаследовал многие черты этого либерального и сентиментального народа. Ему не свойственны были подлость и двуличность, иногда, разозлившись, он мог быть резким или сказать какую-нибудь грубость, но в целом был всегда рад помочь людям. Ему были хорошо известны все трюки и ухищрения заключенных, пытавшихся притвориться больными, однако иногда, заподозрив обман, он мог отказать в помощи действительно больному человеку. Но уж если он убеждался, что человек в самом деле болен, то относился к нему с огромным вниманием и добротой. Однажды я немного простыл и у меня была небольшая температура. Тогда стоял сезон дождей, и освежающий влажный ветер свободно гулял в огромных застекленных верандах госпиталя. И, тем не менее, я не хотел ложиться в госпиталь или принимать лекарство. К тому времени мои взгляды на болезни и лечение изменились, и я не особо верил в лекарства. Я считал, что, за исключением тяжелых заболеваний, природа сама в силах справиться с болезнью, избрав для этого свой путь. Теперь в этой сырости, контролируя свое состояние с помощью йоги, я хотел проверить и доказать логическому уму преимущества и успех моих йогических упражнений и методов. Но доктор был очень обеспокоен моим состоянием и всеми силами пытался уговорить меня лечь в госпиталь. Когда я согласился, он создал для меня идеальные условия, меня даже кормили по-домашнему. Он боялся, что если я останусь в камере, то в период дождей мое состояние может заметно ухудшиться, поэтому и настоял, чтобы я находился в благоустроенном госпитале. Я же не хотел там задерживаться и стремился как можно скорее вернуться в камеру. Но доктор был так внимателен далеко не ко всем, особенно он боялся держать в госпитале здоровых и сильных заключенных, даже когда они были больны. Он ошибочно считал, что если и может произойти какой-то инцидент, то уж точно при участии этих крепких, полных энергии парней. В итоге все случилось как раз наоборот. Инцидент в госпитале стал делом рук больного, истощенного Сатьендранатха Боса и слабого, тихого от природы и немногословного Канайлала. Хотя д-р Дали был вполне положительный человек, но многое из того хорошего, что он делал, на самом деле зачиналось и побуждалось Байдьянат-бабу. Никогда в жизни я не встречал такого отзывчивого человека, как он, и, думаю, не встречу. Он как будто родился для того, чтобы помогать и делать добро людям. Стоило ему только услышать о чьих-то страданиях, и он тут же спешил на помощь, словно бы это было самым главным и неотложным его делом. Всем обитателям этой юдоли страданий и горестей казалось, что он явился в этот ад, чтобы раздавать страждущим живительную божественную влагу. Лучшим способом удовлетворить какую-либо просьбу, восстановить справедливость или избавить кого-то от ненужных страданий было донести весть о них до слуха доктора. Он всегда готов был сделать все от него зависящее. Байдьянат-бабу хранил в своем сердце глубокую любовь к родине, но, будучи на службе, он не мог свободно проявлять это чувство. Единственным его недостатком было чрезмерное сострадание. И хотя для тюремного служащего это, может быть, и недостаток, но, с более высокой этической точки зрения, это качество есть наивысшее проявление подлинной человечности и представляет наивысшую ценность для Бога. Он не делал различия между обычными заключенными и теми, кто проходил по делу «Бандематарам»; кто бы это ни был, но если человек был болен или ослаблен, он держал его в госпитале и оказывал ему всемерную помощь до тех пор, пока тот полностью не выздоравливал. Из-за этого своего основного недостатка он и потерял работу. После убийства Госсайна его стали подозревать в излишнем либерализме и несправедливо уволили с работы.

Есть особая причина говорить о доброте и гуманизме этих людей. Ранее я уже описал условия нашего тюремного содержания и в дальнейшем мне снова придется говорить о нечеловеческой жестокости британской тюремной системы. Чтобы читатели не подумали, что все это было результатом отрицательных личных качеств отдельных служащих, я и рассказал о некоторых главных представителях тюремной администрации. Я еще вернусь к этому при описании начального периода заключения.

Я уже говорил о своем душевном состоянии в первый день одиночного заключения. На протяжении нескольких дней у меня не было ни книг, ничего другого, что могло бы отвлечь меня от вынужденного одиночества. Позднее г-н Эмерсон принес мне разрешение получить из дома книги и кое-какую одежду. А когда мне удалось раздобыть у тюремного начальства чернила, перо и бумагу, я написал своему дяде по материнской линии, известному и всеми уважаемому редактору «Санджибани», письмо с просьбой прислать мне дхоти и курту, а из книг – Гиту и Упанишады. Книги я получил через несколько дней. А до того у меня было достаточно времени, чтобы ощутить всю чудовищность и жестокость одиночного заключения. Я понял, почему даже сильные натуры с высоко развитым интеллектом не выдерживают такой изоляции и сходят с ума. И в то же время я осознал всю безграничность божественного милосердия и то редкое преимущество, которое предоставляется этими же условиями. До того как я попал в тюрьму, я обычно медитировал в течение одного часа утром и вечером. В одиночке, не имея никаких других занятий, я попытался медитировать дольше. Но тем, кто не имеет достаточного опыта, не просто взять под контроль и успокоить ум, увлекаемый тысячами предметов. Тем не менее мне удавалось сохранить концентрацию в течение полутора-двух часов, после чего ум начинал выходить из-под контроля, да и тело тоже уставало. Вначале ум был переполнен самыми разными мыслями. Потом, лишенный человеческого общения и ощущая ужасную апатию из-за отсутствия каких-либо внешних раздражителей, возбуждающих мысль, он постепенно утрачивал способность к мышлению. У меня было такое состояние, когда, казалось, тысячи неопределенных мыслей роились вокруг, пытаясь проникнуть в ум, но двери для них были закрыты; одной или двум из них все-таки удавалось пробиться, но они были так напуганы царившей внутри умственной тишиной, что спешили скорее прочь. Находясь в этом неопределенном сумеречном состоянии, я испытывал настоящую ментальную агонию. В надежде хоть как-то успокоить ум и дать отдых воспаленному мозгу я пытался созерцать доступные моему взору красоты природы, но могли ли одинокое дерево и маленький клочок неба, стиснутый тюремными стенами, послужить утешением и облегчить осознание беспросветности тюремной жизни? Я направлял взор на голую стену. Но от созерцания безжизненной белой поверхности чувство безнадежности становилось еще сильнее, разум, осознав всю мучительность заточения, не находил покоя в тюремной клетке. Я опять сел медитировать, но не смог. Напряжение же, которого мне стоила эта попытка, только еще больше утомило мозг, и без того горевший как в огне. Я огляделся и к своей радости обнаружил больших черных муравьев, сновавших вокруг отверстия в полу. Некоторое время я наблюдал за ними. Потом я заметил еще и крошечных красных муравьев. А вскоре между красными и черными завязалась битва, черные стали кусать и убивать красных. Я почувствовал глубокое сострадание к красным, так безжалостно уничтожаемым черными убийцами, и попытался их спасти. Это занятие отвлекло меня на некоторое время. И так, благодаря муравьям, я провел несколько дней. Тем не менее, надо было придумать, чем занять предстоявшие долгие дни. Я пытался спорить с самим собой, заставлял себя обдумывать те или иные предметы, но с каждым днем ум бунтовал все сильнее и погружался во все большую безысходность. Казалось, время давит на меня всей своей тяжестью – невыносимая пытка, я не мог даже вздохнуть свободно, это было как в кошмарном сне, когда тебя душат, а у тебя даже нет сил пошевелиться. Удивительное состояние! Да, на свободе я никогда не любил сидеть без дела, но несмотря на это, много времени проводил и в уединенном размышлении. Неужели я настолько ослаб духом, что несколько дней одиночества могли привести меня в такое состояние? Вероятно, думал я, между добровольным уединением и принудительным – громадная разница. Одно дело быть наедине с собой дома, и совсем другое – сидеть в камере-одиночке по принуждению. В первом случае при желании всегда можно обратиться за поддержкой к людям или прибегнуть к книгам, черпая в них знание или наслаждаясь эстетическими достоинствами; голоса дорогих тебе друзей, шум на улице, весь мир вокруг – все это услаждает душу и приносит успокоение. Но здесь, в тюрьме, лишенный каких-либо контактов с внешним миром, ты прикован к колесу железного закона и находишься в полной зависимости от прихотей других. Пословица гласит, что только бог или скотина может выносить одиночество, человеку же оно не под силу. Раньше я не понимал этого, теперь же я знаю, что даже для практикующего йогу человека переносить одиночество не так-то просто. Я помню трагическую смерть итальянца Бречи, которого жестокие судьи вместо виселицы приговорили к семи годам одиночного заключения. Через год пребывания в одиночной камере Бречи сошел с ума. Но он все-таки продержался какое-то время! Неужели я был настолько слаб? Тогда я не знал, что Господь лишь играет со мной, тем самым давая мне необходимые уроки. Сначала Он продемонстрировал мне то душевное состояние, которое испытывают заключенные в камерах-одиночках перед тем, как сходят с ума. Он показал мне всю нечеловеческую жестокость западной тюремной системы, с тем чтобы я по мере возможностей постарался обратить своих соотечественников и весь мир на путь более гуманной организации общества. Это был первый урок. Я помню, как пятнадцать лет назад, вернувшись из Англии домой, я написал ряд статей в бомбейскую газету «Инду Пракаш» с резкой критикой существовавшей тогда в Конгрессе системы петиций и нравоучений. Но видя, какое влияние оказывают эти статьи на молодые умы, ныне почивший Махадев Говинда Ранаде в течение почти получаса пытался уговорить меня заняться какой-нибудь другой деятельностью в Конгрессе вместо того, чтобы писать подобные статьи. Ему очень хотелось тогда, чтобы я начал работу в области тюремной реформы. Мне его предложение показалось очень странным, и я отказался. Тогда я не знал, что это было прелюдией будущих событий и что сам Господь продержит меня год в тюрьме, чтобы я увидел жестокость и бесполезность всей системы и осознал необходимость ее реформирования. Я понимал, что в существующей политической обстановке какая-либо реформа тюремной системы невозможна, но совесть говорила мне, что я должен пропагандировать и защищать эту идею, дабы варварские пережитки чужой цивилизации не укоренились в самоопределяющейся Индии. Я также понял и вторую Его цель: продемонстрировать моему уму его собственную слабость, с тем чтобы я навсегда мог покончить с ней. Для того, кто стремится достичь йогического состояния, не должно быть разницы между пребыванием в толпе и в одиночестве. Действительно, слабость, которую я испытывал, прошла через несколько дней, и теперь, казалось, даже двадцать лет одиночества не нарушат достигнутого мною душевного равновесия. Согласно промыслу Всеблагого (мангаламайя), даже зло несет в себе добро. Третья цель заключалась в том, чтобы показать мне, что мое продвижение в йоге не было результатом моих личных усилий и что совершенства в йоге можно достичь только путем полной самоотдачи Господу (атма-самарпана) и глубокого преклонения пред Ним (шраддха), а единственной целью моих йогических поисков должно быть приятие и использование тех сил или достижений, которые по своей милости дает мне Господь. С того дня, как начал рассеиваться глубокий мрак невежества, я стал видеть подлинную природу Всеблагого Господа, не переставая удивляться Его беспредельной божественной доброте, которая теперь открывалась мне во всем, что происходило в тюрьме. Не было ни одного события – большого или маленького или даже самого незначительного, – которое не несло бы хоть малой доли добра. С помощью всего одного события Он часто достигает сразу нескольких целей. Нередко мир кажется нам творением слепой силы и мы полагаем, что так уж устроено в природе, что какая-то часть сил и энергии всегда затрачивается впустую, отрицая тем самым всемудрость Бога и считая несовершенным божественное Провидение. Такое обвинительное заключение совершенно безосновательно. Его Провидение никогда не действует вслепую и ни капли Его усилий не тратится впустую, просто человеческий разум не в состоянии постичь, как минимальными средствами Он достигает одновременно многих результатов.

Несколько дней я провел, мучаясь от духовного опустошения. Как-то днем, когда я был занят размышлением, мысли вдруг понеслись сплошным потоком, стали мешаться, и я почувствовал, что уже не в силах их контролировать и что ум перестает меня слушаться. Впоследствии, вспоминая о том, что я ощущал тогда, я понял, что, хотя я и утратил контроль над мыслительным процессом, ум не терял бдительности ни на минуту, и я как будто со стороны наблюдал за тем, что со мной происходит. Но в тот момент я не понимал этого и был лишь в ужасе от мысли, что схожу с ума. Я стал взывать к Богу, моля его не отнимать у меня разум. И в тот же миг над моим существом пронесся легкий освежающий ветер, мой воспаленный мозг расслабился и успокоился. Никогда прежде я не испытывал такого блаженства. Как ребенок, беззаботно спящий на коленях своей матери, я чувствовал себя в полной безопасности в объятиях Матери Вседержительницы. С того дня для меня кончились все тревоги тюремной жизни. Потом, не один раз в суровые моменты одиночного заключения, в минуты душевного беспокойства или смятения ума, вызванного отсутствием физической активности, недомоганием или болезнью, в «застойные» периоды йогической жизни я вновь испытывал подобные трудности, но в тот день в один-единственный миг Всевышний даровал моему внутреннему существу такую силу, что все эти горести уже больше не затрагивали меня и уходили без следа: с той поры каждый новый удар лишь приумножал во мне силу и наслаждение, и мой разум с легкостью преодолевал эти субъективные страдания. Все невзгоды теперь казались столь же недолговечными, как капли росы на листе лилии. И когда пришли книги, в них уже не было такой необходимости. Я уже мог бы прожить и без книг. Хотя описание своего духовного развития и не входит в мою задачу в этой статье, я не мог не упомянуть это событие, которое доказывает, что можно быть счастливым, даже отбывая длительное одиночное заключение. И чтобы доказать это, Всевышний провел меня через это испытание. Не давая мне сойти с ума, он провел меня через все стадии помешательства в одиночном заключении, сохранив при этом ясность моего ума, следившего, как сторонний наблюдатель, за развертывающейся на его глазах драмой. Это укрепило мой дух, и я проникся состраданием ко всем жертвам человеческой жестокости. Я также убедился в чрезвычайной силе и действенности молитвы.

V

В течение моего одиночного заключения ко мне в камеру почти каждый день приходили доктор Дали и заместитель начальника тюрьмы, чтобы поговорить со мной. С самого начала, уж не знаю почему, я чувствовал к себе их особое расположение и симпатию. Я не говорил с ними много, лишь отвечал, когда они что-либо спрашивали. Если они поднимали какой-нибудь вопрос, я или молча слушал, или умолкал, сказав несколько слов. Но, тем не менее, они продолжали свои посещения. Однажды г-н Дали сказал: «Мне удалось с помощью заместителя начальника тюрьмы получить для вас разрешение совершать ежедневные прогулки утром и вечером. Мне не нравится, что вас весь день держат в этой маленькой камере, это плохо действует как физически, так и умственно на человека». С того дня я ежедневно, утром и вечером прогуливался на свежем воздухе в тюремном дворе. Вечером, как правило, десять, пятнадцать или двадцать минут, утром – в течение часа; иногда даже дольше, до двух часов – во времени меня не ограничивали. Я получал большое удовольствие от этих прогулок. С одной стороны находились мастерские, в которых работали заключенные, с другой коровник – этими рамками ограничивалась моя свобода. Так я и ходил – от мастерских до коровника, от коровника до мастерских, повторяя про себя проникновенные, бессмертные, всесильные мантры Упанишад или наблюдая за заключенными, пытаясь осознать имманентность Всевышнего, увидеть Бога во всем многообразии жизненных форм: в деревьях, домах, стенах, в людях, животных, птицах, в земле и ее недрах. С помощью мантры, которую я все время повторял про себя: Все это есть Брахман (sarvam khalvidam Brahma), я пытался проникнуться сознанием этого, глядя на окружающие предметы. По мере того, как я все чаще делал это, тюрьма порой переставала казаться мне тюрьмой. Высокая стена, эта железная решетка, блестящее на солнце зеленое дерево – все эти такие обычные предметы оживали и вибрировали в унисон с всемирным сознанием, я ощущал, что они любят меня, хотят обнять меня – по крайней мере, так мне казалось. Люди, коровы, муравьи, птицы – все движутся, летают, поют, разговаривают, но все они – часть игры Природы, и за всем этим стоит великий и чистый дух, невозмутимый в своем покойном божественном блаженстве. Иногда мне виделось, что сам Господь стоит под деревом, играя на своей упоительной флейте, и при помощи чарующих звуков овладевает моей душой. При этом мне всегда казалось, что меня как будто кто-то заботливо обнимает. Невозможно описать те чувства, которые охватывали все мое тело и душу, как будто все было пронизано глубочайшим миром и гармонией. Панцирь моей жизни раскололся, и из глубин моего существа заструился поток любви ко всем созданиям. Вместе с любовью такие саттвические эмоции, как милосердие, доброта, ахимса [198] , возобладали над преимущественно раджасическими чертами моего характера и теперь изливались на все вокруг. И чем больше развивались эти качества, тем большее чувство наслаждения и безоблачного покоя я испытывал. Все беспокойство по поводу судебного дела бесследно исчезло, и в душе у меня теперь царили совершенно противоположные чувства. Я уже не сомневался, что нахожусь в тюрьме по воле Всеблагого Господа и для моего же собственного блага и что обвинения будут сняты и меня освободят. После этого на протяжении долгого времени меня уже не беспокоили неудобства тюремной жизни.

198

«Ненасилие», принцип непричинения вреда всему живому (прим. ред.).

Но понадобился не один день на то, чтобы я глубоко осознал и проникся этими чувствами. А тем временем наше дело вынесли на рассмотрение в суд. Поначалу, когда я был вытянут из одиночного заключения в суету внешнего мира, мой ум испытывал состояние замешательства и смятения. Терпение, достигнутое в результате внутренней дисциплины, пропало, и ум отказывался часами выслушивать скучные и утомительные аргументы обвинителя. Вначале, сидя в зале суда, я пытался внутренне сконцентрироваться, но ум, будучи еще недостаточно тренирован, отвлекался на каждый звук и каждую мелочь, и в таком шуме, который стоял вокруг, у меня ничего не получалось. Позднее я научился отключать внимание ума от внешних раздражителей и обращать его внутрь себя. Но это было позже. А пока я еще не развил истинную силу концентрации и поэтому, отказавшись от бесплодных усилий, довольствовался созерцанием время от времени Божественного во всех созданиях, а когда это не удавалось – наблюдал за поведением в суде моих товарищей по несчастью или думал о чем-нибудь, или иногда слушал весьма ценные замечания г-на Нортона или даже показания свидетелей. Оказалось, что хотя теперь мне легко и приятно проводить время в одиночке, но совсем не так легко находиться в толпе людей и участвовать в этом спектакле судебного разбирательства, который вполне мог стоить мне жизни. Я поистине наслаждался вызывавшими взрывы смеха шутками и любезностями, отпускаемыми нашими ребятами в суде, иначе вообще было бы невозможно высидеть все заседание. А в 4. 30 я с радостью садился в полицейский фургон и возвращался в тюрьму.

Человеческие контакты, возможность побыть в компании других людей после пятнадцати или шестнадцати дней заключения очень радовали других заключенных. Как только они садились в фургон, начинались разговоры, шутки, взрывы смеха, которые не прекращались, наверное, ни на миг в течение тех десяти минут, пока мы были в дороге. В первый день нас доставили в суд с большой помпой, в сопровождении взвода европейских сержантов, которые шли с нами, неся в руках заряженные револьверы. Когда мы садились в фургон, вокруг нас стояла группа вооруженных полицейских, которые потом маршем шли за фургоном. Этот ритуал повторился и на обратном пути. Глядя на всю эту процессию, какие-нибудь неискушенные прохожие наверное думали, что все эти любящие пошутить молодые ребята были отъявленными головорезами. Кто знает, может быть, они были столь отчаянны и сильны, что даже невооруженные могли прорваться сквозь кордон, состоящий из сотни полицейских и английских солдат. Может быть, именно поэтому их сопровождают с такими почестями. В течение еще нескольких дней церемония сопровождения сохраняла свою помпезность, но со временем она постепенно утрачивалась, и в конце концов нас сопровождали лишь два или четыре сержанта. Они не очень-то обращали внимания на то, как мы входим в тюрьму, куда мы возвращались так же, как на свободе человек приходит домой после прогулки. Видя такое послабление в дисциплине, комиссар полиции и полицейские офицеры сердито замечали: «В первый день в группе сопровождения было двадцать пять, а то и тридцать сержантов, а теперь приходит не больше пяти». Они устраивали выволочки сержантам и устанавливали строгие правила сопровождения. После чего, может быть, в течение двух последующих дней появлялось еще два человека, а потом опять все снова возвращалось к прежнему состоянию. Сержанты пришли к выводу, что эти любители бомб оказались в общем-то совсем безобидными ребятами, они не собирались бежать и не планировали ни нападений, ни убийств, и поэтому они, конечно, не могли себе объяснить, зачем терять время на выполнение не очень-то приятных обязанностей. Вначале перед входом и выходом из зала суда проводился личный досмотр, толку от которого никакого не было, разве что мы могли насладиться прикосновениями ласковых рук сержантов. Ясно было, что наши попечители сомневались в пользе такой процедуры, и через несколько дней отменили и ее. Мы свободно могли проносить в зал суда книги, хлеб, сахар, все, что хотели. Скоро всем стало понятно, что мы не собирались бросать бомбы или открывать стрельбу из револьверов. Но я заметил, что одного сержанты все-таки побаивались. Кто знает, а вдруг кому-то из осужденных придет в голову запустить ботинок в блистательную макушку судьи? Тогда уж берегись! По этой причине строго запрещалось входить в зал суда в обуви, и сержанты всегда очень следили за этим. Я не заметил, чтобы они с таким же рвением следили за выполнением других правил.

VI

Слушание дела проходило в довольно странной обстановке. Судья, обвинитель, свидетели и их показания, вещественные доказательства, обвиняемые – все было несколько outr'e [199] . Видя день за днем не прекращающийся поток свидетелей и вещественных доказательств, неизменно драматическое поведение обвинителя, мальчишеское легкомыслие молодого судьи, наблюдая за этим удивительным зрелищем, мне часто казалось, что мы находимся не в британском храме правосудия, а участвуем в каком-то фантастическом театральном действе. Позвольте мне описать некоторых наиболее экстравагантных обитателей этого царства фантазии.

199

Экстравагантно (фр.).

Главным действующим лицом этого представления был государственный обвинитель г-н Нортон. Он был не только главным действующим лицом в спектакле, но также его композитором, сценическим директором и суфлером – редко можно встретить столь разносторонний гений, каким обладал он. Г-н Нортон был родом из Мадраса, поэтому, очевидно, он не был знаком с нормами поведения барристеров Бенгалии. Когда-то он был лидером Национальной Организации и поэтому, наверное, не мог терпеть возражений и оппозиции и имел привычку расправляться со своими оппонентами. Таких людей называют свирепыми. Я не могу сказать, был ли г-н Нортон своего рода львом в мадрасской организации, но он безусловно был царем зверей в суде Алипора. Глубина его юридических познаний не могла удивить никого, потому что их было не больше, чем воды в пустыне. Но нельзя было не восхититься, видя этого несравненного гения в действии с его нескончаемым потоком слов и саркастических замечаний, с удивительной способностью превращать самого незначительного свидетеля в главного, с его манерой делать столь же безапелляционные, сколь и безосновательные заявления, и высокомерием по отношению к свидетелям и младшим барристерам, с его завораживающей способностью превращать белое в черное. Великие обвинители делятся на три категории: те, которые могут производить благоприятное впечатление на судью благодаря глубине своих знаний и умению выгодно представить и проанализировать дело; те, которые с особым искусством могут вытянуть из свидетелей правду и так представить факты по делу, чтобы склонить на свою сторону мнение судьи и присяжных; и те, которые говорят так громко, грозно и витиевато, что сбивают с толку свидетеля, а заодно и судью и присяжных, и блистательно запутывают все дело, таким образом выигрывая его. Г-н Нортон без сомнения принадлежал к третьей категории. И это не является само по себе недостатком. Обвинитель – человек практичный, он берет плату за свои услуги, и его обязанность – отстаивать интересы клиента, для этого он и существует. Но по британской правовой системе установление истинности происшедшего между двумя сторонами, истцом и подзащитным, не является целью судебного разбирательства, выиграть дело любым путем – вот главная задача. Поэтому обвинитель должен приложить все силы для достижения этой цели, иначе он не будет верен закону собственного существа. Если Бог не наградил тебя выдающимися способностями, то приходится добиваться своего, используя те способности, что у тебя есть, и выигрывать дело с их помощью. Так что, г-н Нортон просто действовал согласно закону собственного существа (свадхарма). Правительство платило ему тысячу рупий в день. Если бы ему не удалось выиграть этот процесс, то правительство оказалось бы в убытке, и г-н Нортон делал все возможное, чтобы не допустить этого. Но в политическом судебном процессе, согласно законам британского права, обвиняемому должен быть предоставлен целый ряд привилегий, а уж о предъявлении ему сомнительных и непроверенных улик не может быть и речи. И г-ну Нортону не мешало бы это знать. Это избавило бы нескольких ни в чем неповинных людей от ужасов одиночного заключения и спасло бы жизнь еще одному невинному – Ашоку Нанди. Но вся проблема, как мне думается, заключалась в личности самого обвинителя. Подобно Холиншеду и Плутарху, которые «поставляли» материал для исторических пьес Шекспира, в нашем случае полиция таким же образом снабжала материалом представление судебного процесса. А г-н Нортон был шекспиром этого драматического спектакля. Однако между Шекспиром и г-ном Нортоном была некоторая разница: Шекспир использовал не все из имеющегося материала, время от времени выпуская отдельные места, г-н Нортон же использовал весь без исключения материал, верный или ложный, имеющий и не имеющий значения для дела, все до мельчайших деталей; из него он создавал с помощью таких умозаключений и гипотез, которые лишь он один мог делать, такой замечательный сюжет, которому позавидовали бы столь великие писатели, как Шекспир и Дефо. Критик мог бы сказать, что, подобно тому, как на счету Фальстафа за время его постоя в гостинице съеденного хлеба числилось лишь на несколько пенсов, остальное же приходилось на вино, которое он пил галлонами, так и в деле Нортона крупица подтвержденных фактов растворялась в разливе предположений и умозаключений. Но даже скептики не могли не восхититься полетом фантазии, с которой создавался этот судебный «сюжет». Я был счастлив, что г-н Нортон выбрал именно меня на роль главного героя пьесы. Как Сатана в «Потерянном Рае» Мильтона, по сценарию г-на Нортона, во главе величайшего заговора стоял я, невероятно умный, коварный, могущественный и дерзкий злодей. Я был альфа и омега национального движения, направленного на подрыв Британской империи, его создатель и вдохновитель. Как только в руки Нортона попадало что-либо, талантливо и живо написанное по-английски, он вскакивал и во всеуслышание объявлял: «Ауробиндо Гхош!» Вся легальная и нелегальная деятельность движения, его организованные выступления и неожиданные последствия – за всем этим стоял Ауробиндо Гхош! А раз в деле замешан Ауробиндо Гхош, то даже при кажущейся своей законности оно должно было иметь скрытый нелегальный умысел. Похоже, он думал, что если бы меня не поймали в ближайшие два года, то Британской империи пришел бы конец. Если мое имя появлялось на каком-нибудь случайном обрывке бумаги, радости г-на Нортона не было предела, он с особой почтительностью представлял этот документ высочайшему вниманию председательствующего судьи. Жаль, что я не родился Аватаром, иначе благодаря столь беззаветному почитанию моей персоны и непрестанному памятованию обо мне в ходе этого процесса он бы в самом скором времени заслужил освобождение, мукти, и таким образом сократил бы наше пребывание под стражей, а заодно и сэкономил бы государственные средства. Однако суд признал меня невиновным в предъявляемом мне обвинении, тем самым испортив всю изысканность и величественность сценария Нортона. Убрав принца датского из «Гамлета», лишенный чувства юмора судья Бичкрофт испортил величайшее произведение двадцатого века. Если критику позволено вносить изменения в поэтическое творение, невозможно гарантировать сохранение первоначального замысла. У Нортона была и еще одна неприятность – некоторые свидетели в ответ на оказываемое на них давление наотрез отказались давать показания в поддержку его сфабрикованного сценария. Нортон, узнав об этом, багровел от злости и, рыча как лев, нагонял такой страх на свидетеля, что тот весь сжимался от ужаса. Справедливый и безудержный гнев, который испытывает поэт, когда в его творении изменяют слова, или режиссер, когда актер не выполняет его указаний, охватывал Нортона, и в такие минуты он терял самообладание. Этот праведный или саттвический гнев стал причиной ссоры с барристером Бхубаном Чаттержи. Я никогда раньше не встречал столь непонятливого человека, как г-н Чаттержи. Он совершенно не чувствовал сценического действа и постоянно вставлял неуместные реплики в самый неподходящий момент. Например, всякий раз, когда г-н Нортон, пожертвовав здравым смыслом, приводил какие-то аргументы исключительно для того, чтобы произвести нужный драматический эффект, не обращая внимания на то, имеют они отношение к делу или нет, г-н Чаттержи обязательно вставал и заявлял протест, говоря, что это недопустимо. Он никак не мог понять, что аргументы эти приводятся не потому, что они имеют какое-то значение для дела, а исключительно из-за их соответствия сюжетному замыслу Нортона. Сталкиваясь со столь неуместным поведением, не только г-н Нортон, но и г-н Бирли с трудом сдерживал себя, и однажды он в очень патетической форме заметил Чаттержи: «Г-н Чаттержи, у нас прекрасно все шло, пока не появились вы». Действительно, если возражать по поводу каждого слова, то никакой драмы не выйдет и зрители никакого удовольствия не получат.

Поделиться с друзьями: