Сито жизни
Шрифт:
Гулькайыр оправдала тогда свое имя [34] … Да, Гулькайыр оказалась достойной… Как только выдержала лопата! Снег, что без отдыха перекидала Гулькайыр, не смогли бы осилить до вечера два здоровых молодых джигита…
Так у вас было, Бекзат?
Это Серкебай не выдержал, прервал свой рассказ.
Женщина слушала затаив дыхание. Ответила так:
— Было еще труднее… Но все же рассказывай. Ничего не забудь… Здесь, у огня, в метель, тянет вспомнить прошедшее. Ты расскажи, как добрался до нас…
34
Гулькайыр — цветок; в переносном значении — прекрасная, достойная.
— Таштанбек совсем притих. Ни звука, ни слова. Пошлешь куда — пойдет сделает, скажешь: работай — работает, а не скажешь — так и будет сидеть у окошка, вглядываться тоскливо в туман. Оцепенел Таштанбек. Тебе, однако, было не до тоски. С чем сравнить твою тогдашнюю энергию? Даже гора, та гора, к которой ты обращала взор, ожидая, когда приоткроется вершина, — она радовалась тебе, твоей силе и вере в себя, радовался и снег, видя, как ты, не сдаваясь, отвоевываешь двор, корма, дорожку и крышу, как бы обильно он ни валил.
О, как тяжелы были тогда заботы, упавшие на мою голову. Не простаивало ни одной машины, ни трактора, люди забыли об отдыхе, пробивали дорогу сквозь снег, возили сено, доставляли корма. Когда вся трава осталась под снегом, прокормить шестьдесят тысяч овец… Это только сказать легко… Шестьдесят тысяч — точно фабрика по переработке — подчищали заготовленные корма. А как начнут от голода блеять, так заноют все твои кости. Кто только не помогал нам: посылали людей из города, приезжали машины с солдатами. Мы считали — сена заготовлено на два года… а как посмотришь — запас тает прямо на глазах… Плохие мысли одолевали меня тогда. Если в одну только эту зиму потеряем все то добро, что копили, сколачивали тридцать лет, тридцать зим… Тогда лучше умереть Серкебаю. Тридцать дробилок не утихают ни на минуту. Думаешь, теряли хоть стебелек? Нет, мы не упускали и малейшей былинки. Поклониться нужно нашим людям… Сто человек заняты были одним: дробили траву… Целых сто человек. А всего способных к работе было, помнишь, девятьсот девяносто четыре человека… И в обычных условиях еле хватало, а теперь, когда навалилась беда, — чтобы еще и разгребать снег… Работали стиснув зубы… Душа рвалась вон из тела… Мы сдерживали свои души зубами, а? Ты ведь сама знаешь: прежде за один месяц уходило около пятнадцати тысяч пудов травы, да восемь тысяч силоса, и еще около трех тысяч пудов кормов. Так было раньше, пока снег не закрыл траву, а когда мы лишились пастбищ и пришлось обратиться к запасам, жить одними запасами, — вот тогда нам досталось по-настоящему… Конечно, разумно мы поступили — вовремя сдали на мясо двадцать тысяч овец.
Люди обросли бородами, глаза у всех покраснели от бессонницы и от ветра. Совсем не видели дома… Я носился от бригады к бригаде, в кармане держал счеты, в замешательстве подсчитывал запасы… Если хоть пуд кормов расходовался не так, как надо, мне казалось, что у меня вырвали почку… А тут говорят сверху: приедет человек из другого колхоза, раз у меня заготовлено кормов на два года, должен помочь соседу. Так вот и крутился я: и смеялся, и плакал… плакал — и все-таки дал соседу, хоть и немного. Как же не дать: не чужие — наши, советские люди… А у нас случись беда — завтра же сами пойдем к ним, как они к нам пришли сегодня. Шестьдесят грузовых машин, семьдесят пять тракторов — вот как помог нам город. Вот тогда мы поняли нашу силу…
— А какой был приплод, не помнишь, Серкебай?
— Последние десять лет на одном уровне. Двадцать две тысячи…
— В год, когда мы объединились в колхоз, знаешь, Серкебай, всего ведь насчитывали две тысячи овец. Ты уже тогда был руководитель… Ты поручил их мне как коммунисту, оказал большое доверие. Ох, когда я погнала их впервые перед собой, помню — аж земля загудела! А теперь мы так просто говорим — «шестьдесят тысяч». Ну, продолжай свой рассказ, Серкебай. Все пережитое забывается со временем, но пусть скорее забуду лицо той зимы. Это было несчастье для нашего края — всех постигло, коснулось каждого… Только помощь правительства дала нам возможность выжить, а если б такое случилось в прежние времена… все бы погибли. Ну, продолжай, Серкебай.
— Да, ты права: в прежнее время такая зима привела бы к голоду. Теперь же многие из вас получают пенсии… Добавочные шестьдесят рублей в хозяйстве — это ведь не так просто, а, байбиче Бекзат? Только вот если бы жил твой Нурдин… Наши с ним души были близки… Если ты готовила что-то, помнишь, распоряжался: «Пригласи Серкеша, эй, Бекзат! Говорю тебе, пригласи, друзья делят судьбу пополам». Бедный Нурдин… Теперь вспоминаю и вижу: лучший был друг в моей жизни… Мы ведь не знали «мое» и «твое»: если что было у меня — вы приходили ко мне, а я — к вам… Это была настоящая дружба, правда…
— Продолжай свою повесть, Серкеш. Снег кружится над огнем, а глаза мои видят ту проклятую снежную зиму, будь она неладна, — сказала Бекзат, поправляя пуховый платок. По ее раскрасневшемуся от мороза лицу пробегали отсветы пламени.
— Знал я, конечно, — ты так просто не сдашься. И все равно: куда ни иду, с кем ни говорю — мыслью возвращаюсь к тебе. То мне кажется, будто тащишь ты за ноги замерзших в снегу овец — затаскиваешь их под навес, то будто сдираешь с них шкуры… Наконец собрал актив, собрал коммунистов — стали говорить о тебе. Даже и надежды не было сохранить овец — одна задача: найти способ связаться с тобой. Ты сама понимаешь, в чем загвоздка: кого послать. Толковали, толковали, в конце концов я сказал — пойду сам. Подумал я и решил: правда, нет никого более подходящего. Я же был закадычным другом Нурдина. А в тридцатом, во время коллективизации, сколько раз уходили мы с ним от смерти. Ты, Бекзат, была неразлучна с нами. Говорят, друга проверяй в беде. Самое время проверить…
Накануне утром на перевале я видел открытое место с ладонь — ненадолго разорвало ветром туман. Вертолету для посадки достаточно. А дальше придется — на ощупь… Видимо, они все трое не могут передвигаться по снегу, нужно взять лыжи для каждого. Конечно, они намучились без лыж. Да, а ведь в прежние годы мы вместе выходили на соревнования… Если волк состарится, у него все же остается силы настолько, чтобы справиться с одной овцой. Решено — я пойду сам. Если пойду — жива во мне сила, убоюсь — позор мне тогда! Душа Нурдина глядит, не даст спокойно уснуть. Распорядился: приготовьте спирт, приготовьте пшена, лепешек. Нужны ручные сани с плоскими полозьями. Если вертолет сможет сесть на перевале, остальное беру на себя. Не такой уж это и риск. Видел я эту паршивую гору, сколько раз видел… Тряхну стариной, вспомню время, когда сам был пастухом. Пойду один — дойду и без напарника…
— Твой приход тогда — разве это передашь словом… Это было прекрасно. Мой Таштанбек — он переменился, стал другим человеком, увидев тебя… Теперь ведь нет пастуха лучше него. Ну, продолжай свой рассказ, Серкебай. Эх, пусть не увидят больше такого мои глаза — мы ведь тогда докопались уже до корней этих ив, не осталось, чего срезать, чем кормить овец… Стоим растерянные… Смотрю: так ведь есть же еще тополя, шелестят на ветру ветвями! Как обрадовалась — поспешила за лестницей, за топором. Вот тогда я увидела сноровку Гулькайыр. Точно птица, без страха — с ветви на ветвь, высоко, у верхушки тополя, моя милая… Я ожидаю внизу, я ахаю в страхе, я прошу ее быть осторожней — не дай бог упадет! Гулькайыр отвечает: если даже и упадет, снег примет ее. Обкорнали, обрезали мы тогда ветки тополей, столько лет любовались ими… Изрубили, посыпали солью — вот и корм для наших овец! Ну, продолжай — что было с тобой?
— До утра не сомкнули глаз, в мыслях был уже на перевале, все молил, чтобы небо было ясным. Посмотрел на рассвете — а он, милок, окружен только редкими облаками! Даже вспотел я от радости! Все, что я перечислил, уже приготовили для меня, я поспешил к вертолету. Мы быстро достигли перевала, и там летчик удивил меня своим искусством — ведь сумел втиснуться между двух скал, милый. Все шло так, как задумали. Я спустился на снег, положил на сани два мешка с грузом, накрепко привязал. С летчиком мы договорились, чтобы забрал нас здесь послезавтра, если будет ясная погода. Улетел вертолет, — едва только поднялся над скалой, его проглотило облако. Проводив вертолет взглядом, я обвязался веревкой от саней и тронулся в путь. Я поднимался ложбиной в сторону твоего кыштоо. Заблудиться здесь невозможно: если собьюсь в тумане, возьму правее или левее — тогда упрусь в гору. Компаса мне не нужно. В ложбине передо мной — густой туман. В каких только трудных условиях не довелось мне бывать, однако туман — это что-то особенное. В нем ты — один-единственный в мире, последний… Знаешь ведь, я не трус, но на этот раз… наш привычный туман — он не страшен. Здесь же кажется: вот сейчас вцепится, обхватит тебя, разорвет и съест… Словно и не туман это, а что-то живое, холодное, с зубами… Оно обволокло, обмотало, облепило — постаралось связать движенья. С каждым шагом что-то черное выступает навстречу. Оказалось — выступы скал. Сердце скачет с непривычки… Один раз даже вырвались в страхе слова: для чего, мол, пришел сюда — не иначе божье наказание. Но тут же обругал, устыдил себя, назвал малодушным. Я выказал слабость, столкнувшись с туманом, а каково же Бекзат — ведь зимует в этих местах! Она — женщина, ты — мужчина. Так и оставайся мужчиной. Пусть ни единая душа не услышит твоих жалоб. Нужно идти. Да, я должен либо найти Бекзат, либо умереть. В тумане перед моими глазами вдруг возникает змея. Та самая черная с пестрым змея, что когда-то вернула мне жизнь. Извивается, все ближе ко мне, все быстрее… Наконец достает — и набрасывается на мою шубу. По всему моему телу проступает пот. Я поднимаю голову, я останавливаюсь. Ничего не видно вокруг. Что меня ждет за стеной тумана? Быть может, стерегут сорок смертей? Тогда я скажу, что меня пригнала сюда смерть. Жертвовать собой для народа — геройство. А если я не умру? Неужели все должно кончиться смертью? Совершить геройство, не умерев, — легче или труднее? И вообще неужели это геройство, когда погибаешь в горах? Нет. Мужчина не должен бояться. Я же боюсь. Боюсь одиночества, а не смерти. В мире нет ничего страшнее, нет большего несчастья, чем одиночество… Ох, смотри-ка, туман немного развеялся. Стало светлее вокруг. Господи, что за мощь! Мощь без жизни… Даже камни будто застыли в испуге. Да, мир прекрасен, мир оживает, теплеет только в присутствии человека. Шагай шире, Серкебай! Ты — хозяин! Если выберешься отсюда живым, назовут эту ложбину именем Серкебая… Улыбайся! Знаешь, в памяти народа останется не то, что ты был тридцать лет председателем, а то, что прошел зимой через горы. Такое запоминают. Ну, а если и не запомнят, значит, не надо. Я должен помочь жене моего погибшего друга, должен добраться до кыштоо, должен идти, не боясь умереть. Если я не способен на риск во имя другого — пусть угаснет мое имя Серкебай.
Куда это я пришел? И что там выглядывает из тумана — похоже на голову змеи? Тьфу! Неужели обломок скалы? Как все же много нанесло снега, трудно идти.
Снова опустился туман. Будто приоткрыл подол чапана и опять закрыл… Подождал бы немного, дал бы как следует осмотреться. Ладно, опустился — и пусть. Так даже лучше. Легкий путь — его кто угодно одолеет, но Серкебаю по силам и трудное. Я даже спеть готов! Спеть? Или начал уже сходить с ума? Хочешь песней перевернуть всю гору? Разве можно сейчас подавать голос! Молчи, Серкебай. Горы зимой капризные. Услышат малейший звук — и начнут трескаться ледники, пойдут лавины, вмиг ложбину забьет до отказа снегом — вот и все счеты с тобой, Серкебай! Затаи лучше дыхание, молчи, шагай легче. Родная земля поддерживает меня — смотри-ка, до чего легко я иду, точно лечу на крыльях. Я доберусь быстро. Уже немного осталось. А если и много, так все равно для меня — немного. Это и есть председатель. И самое главное в нем — именно это свойство… Да, прежде думаю о других, потом — о себе… Если б сидел у жены под боком, названивал по телефону, если б шумел: мол, в горах в опасности люди… но нет, я так не могу. Я — Серкебай. Я должен испытать то, что испытывают все…