Сито жизни
Шрифт:
Такие глаза бывают у человека, борющегося за жизнь, когда понимает уже, что — смерть… И страшно, и жалко — невозможно смотреть… Это глаза полуживой девушки, много лет назад брошенной в болото у Сон-Куля. Я чуть не закричал. Рот ее свело судорогой… Мертвая или живая? Не знаю. Не так страшна сама смерть, как страшно умирание. Никогда прежде не видел вот так умирающего человека. Да и в голову мне никогда не приходило, что Бурмакан может оставить меня одного. Я считал, что она никогда не умрет, всегда будет со мной. Не подумай, что так говорил — просто чувствовал… Так понимал душой. Но теперь, видя, что умирает, да к тому ж умирает в те далекие годы, в девичестве… Подожди-ка. Это я вижу только сейчас или вижу всю жизнь? Что за мучение — каждый день душить самого себя, упрекать, мучить, высмеивать и судить…
Случалось, лежа в ее объятиях, слушая ее голос… Да, в звуке ее голоса возникало мгновение смерти… Сердце мое испуганно вздрагивало, холодела душа… Или в поле в разгар работы, а может, среди веселой беседы с друзьями вдруг возникало это видение перед глазами… Закостеневшая Бурмакан. Я опускал голову… И вот теперь… Нет, Бурмакан не умерла, она просто замерзла. Однако не поднялась, как обычно, не поспешила накрыть на стол. Мне кажется: подай я сейчас голос — с хрустом раскрошится Бурмакан на кусочки. Где уж дождаться ее слова! Оба — и я, и она — словно оцепенели. Потом Бурмакан спросила:
«Почему ты женился на мертвой?»
«Не говори так! Ты не мертвая!» — крикнул я, но она не слышала моих слов.
«Мертвая Бурмакан — это я. А ты — Серкебай, всю жизнь деливший ложе с мертвой… Кто из нас двоих холоднее? Ты скажешь, что холоден снег, а не человек… Нет, ты заморозил меня. Налетел буран по имени Серкебай и заморозил меня, переполненную теплом. Да и сам ты давно замерз, давно — умерший человек. Ведь не зря про нас говорят — мы похожи. Не удивляйся тому, что застыла, как пень, в углу. Здесь теперь мое место. До сегодняшнего дня не знала, кто это был — тот, в черном платье. Оказывается…»
«Грех порождает страх, страх рождает двуличье… Не осмеливаешься рассказать… Ледяным приходишь и уходишь. И я тоже заледенела, на мне ледяные наросты. Ледяные и дни, предназначенные для нас…»
«Я люблю тебя, Бурмакан!»
«Не говори о любви! Ты не достоин этого слова! Любовь — это то, что горит. Холодной любви не бывает».
«Если бы не любил тебя — разве б женился? Я ведь долго искал тебя…»
«К чему говоришь об этом, усугубляя свою вину? Не искал ты меня — тебя пригнал тогда голод, пригнала тебя судьба! Тебя толкнула ко мне не любовь, а животное чувство. Любовь ты превратил в холод, в лед, в смерть… нет, не хочу говорить с тобой. Уходи! Я замерзла, заледенела…»
Бурмакан принялась плакать. Не плач — завыванье. Я стал ее умолять… Замучился, не зная, как успокоить. Представь-ка себе: старик умоляет свою старуху, умоляет — не может утешить, а, Бекзат?..
Ты не знаешь историю о черном платье. Я не скажу тебе… Пусть уйдет вместе со мной…
Я проснулся. Оказалось, не Бурмакан плакала-завывала — буран… Слышу, будто надо мной кто-то ходит. Может, волк? Не тот ли самый, изголодавшийся, усталый, несчастный? Все беспомощное достойно жалости. Или просто гуляет вьюга? Надолго ли развеселилась? А если завалит снегом? Тогда уж выберусь только весной, когда начнет таять… Не сам я, конечно, а мои кости. Вешний поток налетит, подхватит, закружит… Понесет меня по тем самым ущельям, где когда-то я ездил на машине, на коне, где ходил пешком… Понесет, переворачивая, вытянув во весь рост, то ногами, то головой, то боком, обдирая, царапая… Что б ни делал поток — его воля. А потом меня кто-то найдет… Не сразу, конечно, — найдет случайно: то ли выпасая овец, то ли собирая сучья, нанесенные водой, а может, школьники, что пойдут на прогулку. Прогулка… Бывает же такое… Возможна ли прогулка для меня? Нужно дожить до рассвета. Если увижу рассвет, тогда предстоит борьба. А не увижу, так, значит, замолкну. Тогда считайте, что уже нет Серкебая. От воя голодного волка, того самого хотя бы, что я оставил в сугробе, может сойти лавина — обрушится, задавит меня. Вот и все. Законы гор суровы. Погибнуть — недолго. В таком случае мое имя останется не в аиле, будет жить не в народе, а здесь: это место назовут в мою память «Ущелье, где погиб Серкебай». Да, так будет, если эта снежная пещера, где я лежу, в которой нельзя вытянуть ноги, — пещера теснее могилы, — станет и вправду могилой. Снежная пещера, снежный памятник… Зимой дети слепят снеговика — они объяснят взрослым, что «делают Серкебая». Так… Значит, воздвигнут мне снежный памятник. Но он ведь не простоит долго, согреется день — и растает. Да и к чему мне памятник, которого не увижу. Разве не достаточно, если народ будет помнить мое имя? Разве это не лучший памятник? И вообще, что это — памятник? Это дело, это работа, все хорошее, что ты совершил. Сделанное для себя остается в доме, сделанное для народа остается в народе. Поливщик Исмаил, вернувшийся замерзшим с поля в дождливый день, — он ведь входит в теплый дом… Моется в согретой воде… Пьет чай, вскипяченный на газе. Включив телевизор, он видит даже далекую Москву… Разве не вспомнит меня, а? Не скажет: эх, добрый человек был Серкебай, отстроил нам дом, принес в дом телевизор, мы вначале не одобряли, а оказалось, до чего хорошо! Умный он человек, — видно, знал наперед… Будут меня благодарить Исмаил и еще тысяча таких, как он, а? Вот это и есть памятник. А когда войдет во Дворец культуры и увидит поющими на сцене свою дочь, своего сына, разве не обрадуется? Не вспомнит меня — я ведь зачинщик постройки? Пусть в тепле и в радости люди вспомянут меня. Если замерзну, если умру этой ночью — не нужен мне памятник лучше и крепче. Замерзну? Разве хочу умереть?
О-о, есть ли что на земле интереснее человека! Вдруг я вскипел. Вскипел, будто самый настоящий самовар. Разве мороз способен победить Серкебая! Я даже сбросил с себя тулуп — стало жарко. Бывало такое со мною раньше? Да, если честно сказать — каждый день. Всякий раз, когда не мог завершить нужное для колхоза дело, во мне вдруг вскипала энергия…
Нет, посмотрите-ка на Серкебая: вместо того чтоб добраться уже до Бекзат, скрючился в снежной пещере! Постыдная слабость! Да, я вскипел — и со мной вскипели и снег, и туман, и горы, ночь и небо. Нет, это вскипела моя душа. Я сказал себе: забудь, Серкебай, отсюда не видно ни капли из сделанного тобою раньше. Все у тебя — впереди! Покажи свою силу сегодня — доберись в кыштоо к Бекзат!
Многое видно из снежной пещеры! Вот — Калыча. Одетая в кольчугу, верхом на скакуне… А потом молча, без крика обмякла, упала на землю. Тихая смерть храброй женщины… Тихая ли? Разве такая тихая смерть? Она умирала, сопротивляясь. Даже то, как упала, никому не сказав о своем недуге, не подавая виду, до последнего повторяя, что здорова… Разве это не сопротивление, не борьба? Калыча… Ее не мучило прошлое — совесть ее не была запятнана… Виновных прошлое казнит тысячу раз, невиновный умирает лишь однажды — в свой чае. Калыча даже не думала о кончине… Значит, умерла е с т е с т в е н н о й смертью?
А Комурчу? Как бы умер он? Хотя нет, Комурчу — бессмертен. Он ведь был рожден солнцем, ветром, дождем, камнем, ночью, потоком, песней, плачем. Что же я, Серкебай, перенял от него? Ничего… Нет, неправда. Я перенял многое. Очень многое. Перенял огонь. Сколько во мне огня? Но Бурмакан — она горячее меня. Ее дыхание согревает меня даже здесь. Вот что значит сила любви. Да, у нас есть любовь. Бурмакан, ты не смейся надо мной, не надо испытывать меня. Я давно прошел все испытания, я прошел сито жизни. Если бы не любил тебя, разве мучился бы, вспоминая прошлое… Нет, суть не в этом, главное — моя верность тебе. Здесь могу сказать о любви — здесь, вдали от тебя, в горах, в снежной пещере, вдали от людских глаз… Тут никто не услышит, если б даже кричал, задыхаясь. Там, в нашем привычном мире, я не смог бы сказать все это, у меня не хватило бы духу сказать о любви… То, в чем признался здесь, не зная, увижу ли завтрашний день, и останется здесь, сгинет под снегом, ветер не донесет моих слов до тебя… И это тоже — жить по-серкебаевски.
Потом… Эх, что только не приходит в голову в снежной пещере! Вижу колхозное собрание, одно из обычных, из многих собраний. Выступает Кызалак. Голос его звучит грозно, да еще и рукой он размахивает в такт словам — ну совсем как я, когда говорю перед народом. «Разве Серкебай — бог? Разве он один улучшил жизнь в нашем колхозе, а не все мы совместным трудом? Я еще не забыл, как он ударил меня плеткой! Такое не забывается!» Конечно, я не могу сдержаться, я отвечаю: «Хорошо, что ты напомнил о давнем, Кызалак. Я и сам хотел сказать об этом. Правильно, начнем с того, что ударил тебя. Нет, не я ударил тебя, я не вспыльчивый. Тебя ударила война, это война виновата… Разве я ненавидел тебя?..» Тут я услышал — над головой, над моим убежищем опять загудел буран. Я горстями ем снег. Это мой снег. Его ели мои предки — да, ели его и в детстве, и возмужав, и в староста. Когда не оставалось воды, набирали чистый снег в ведра, кипятили в котле над огнем. Они пили его, не забывали вкус снеговой воды. Да разве только ели — укрывались снегом, ходили по снегу, ложились на снег — правда, снег был им постелью. До рассвета они стерегли табуны лошадей в горах, где-нибудь в ущелье, и когда ложились на снег, завернувшись в шубу, никакая сырость не брала их костей. Снег, привычный, даже родной, он давно вошел в нашу кровь. Охлаждает, греет, защищает, дает зерно, забирает его, дает скот, забирает его — все это делает снег. Если растают ледяные вершины, те, что веками подпирают небо, — разве не станет другим этот мир? Значит, я лежу в своем доме, на своем привычном снегу, так чего ж мне бояться? Но разве боюсь?
Ох, были злые времена, когда я служил пастухом у бая… Как он гонял нас в буран, когда ветер норовил столкнуть со скалы… Зарывались в сугроб, падали, снова поднимались… Что же теперь погнало меня в дорогу? Почему оказался здесь? Ведь в аиле меня ждала теплая постель, сладкий сон… Что случилось бы, если б пошел не я, а кто-то другой? Что б изменилось, а? Почему отправился сам? Можешь ответить себе?
«Что тебя привело сюда?»
«Совесть».
«Нет, неправда, пришел по обязанности».
«Разве это обязанность председателя — пробиваться на выручку в отрезанное заносами кыштоо?»
«Если погибнет молодой, кости твои будут ныть в тоске, если же ты сам погибнешь, на твоих поминках, насытившись, люди будут громко смеяться».
«Но я не позволю справлять по себе поминки!»
«Если умрешь, как узнаешь, справляют или нет?»
«Я напишу завещание. Скажу в нем, что не буду доволен, если по мне устроят поминки».
«А тогда никто не придет тебя хоронить».
«Уж четыре-то человека найдутся».