Сказка о царевиче-птице и однорукой царевне
Шрифт:
На висках трепещут вены.
Я чернавка, я дурнушка —
Дай прижаться поцелуем
В первый раз и в раз последний.
Губы солоны и сухи,
Пахнут кровью, конским мылом…
Наклонюсь поближе к уху,
Стисну зубы на обушье:
Понесу здоровым сыном.
… Он меня не должен видеть,
Мне тот взгляд проколет сердце.
Скажут – ведьма приходила,
Мёртвым косы теребила
И смогла украсть младенца.
***
Она окончила читать и видимо никак не могла прийти в себя, никого не замечая вокруг и тяжело дыша, как в забытье или после припадка. Голос у неё резкий. Читала она трагически, вперяясь широко раскрытыми глазами в пустоту, где ей, очевидно, были зримы ведьмы и мёртвые короли из её же стихов. Что ж, как говорится, недурственно.
На ней совершенной погребальной лентой навешен гимназический портфель – мышиный хвост я бы не удивился найти в таком портфеле, – а шляпку она одолжила у мальчика-посыльного. Как и свою брючную пару – так наша гимназистка-то гимназист!
Не стоит надевать такую шляпку и такой костюм, ежели хоть робко уповаешь, что тебе лобызнут ручку: мальчикам ручек не лобзают, им пеняют по тощим задкам. Уж я-то знаю, ибо, хоть сам давно не мальчик, свой афедрон вынужден блюсти по сей день, отражая попытки многих охотников пнуть.
Потом ей аплодировали, конечно, и Брюсов приложился и спросил её имя, извинившись, что не всех знает в Петербурге. А остальные, включая меня, немного конфузились, стоя вокруг, и в итоге промолчали, что тоже не всех знают в Петербурге. Откуда, например, нам знать её? Она нигде не печаталась и ни разу не приходила ни на Троицкую улицу, ни к Мережковским на Литейный, ни к нам, никуда.
Зинаида Николаевна, само собой, тут же подошла и сказала пару своих острот, чтобы немного размяться после долгого стоянья: дескать, она не сомневается, что описанное в сих стихах могло случиться только в нашем Петербурге, милейшем прибежище смерти и тленья, где кражей младенца давно не удивишь даже впечатлительного. А тварей, навостряющих уши под чужими дверьми, она ежедневно встречает то на Невском, то ещё где и многих имеет несчастье знать по фамилии.
Все смеялись, дабы угодить неласковой Зинаиде, даже попытавшийся набычиться Брюсов. После неё, право, даже горькое покажется сладким. Сам Брюсов, впрочем, не похож на скоморошников, как некоторые из нас. Так что, возможно, он настоящий поэт.
Затем Брюсов раздал публике свои буклеты, и с нас сняли фотографический портрет. Моя ненаглядная скотина Никитин пугался людей и лип к моему боку, а Кузмин успел наговорить мне сальностей, коих привёз легион. Его послушать, так Брюсов приехал лишь затем, чтобы сразу с вокзалу взять разбег и прыгнуть Мережковским в постель. Утихомирься, Миша, это тебе в Египте или в Поволжье сообщили? Если меня стошнит, так на тебя. Впрочем, я ещё не сказал, что ты неправ.
Стали собираться ехать к Мережковским на Литейный, подогнали коляски. Зинаида взяла гимназистку под локоток: вы, конечно, едете с нами, ma ch'erie [фр. моя милая]… И все поняли, что у Гиппиус новая кукла-prot'eg'e, с которой она станет играть до конца года… Кукла? И тут я вспомнил, где именно видел гимназистку в шляпке посыльного: это же была моя фарфоровая девица, Mademoiselle Крику-быть!
И я моментально почувствовал себя Сальтеадором-разбойником и невольно улыбнулся: лучше уж Сальтеадором, чем лакеем при каком-нибудь щеглёнке Полякове, изволившем быть сыном купца, а не мещанина, и строящем для поэтов издательство. Я не могу, как Никитин, по-собачьи бурно радоваться, что купчик Поляков имел злополучие влюбиться в поэзию и теперь оплатит нам шампанское. Впрочем, пускай, только пусть оплачивает издалека: не терплю, когда стоят над душой и советуют, каким шрифтом и с какого боку печатать посвящение моей мёртвой собаке.
[намёк на роль мецената Полякова в основании издательства «Скорпион», которое тот спонсировал, будучи сыном богатого купца]
Добрый мой Никитин подчёркивает, что не «пишет», а «покучивает». «Пишут» старые геморрои вроде его батюшки и облысевшие к 18 годам гимназисты, а незаплесневевшая публика кутит. Его звериная работоспособность заменяет ему и талант, и capitis [лат. голову]. Однако под кутёжным налётом мой Никитин, пожалуй, куда добропорядочнее и меня, и половины Петербурга, и, пожалуй, своего батюшки.
Пока ехали, занимали друг друга беседой: Брюсов рассказывал об университетских годах и о «Русском архиве». Нельзя издавать новое по-старинке, говорил он, новое потому и новое, что не терпит самого запаха старого, не терпит всего ревматического и дряхлого. И мы смотрели ему в широкое умное лицо и с улыбкой видели, что новое, должно быть, отчаянно любит его, Брюсова, такого молодого и далёкого от любого ревматизма.
Рядом с ним, таким бойко вылетевшим из Московского университета, я ощущал себя ревматической птицей. От него пахло брокаровским туалетным мылом московской поэзии, а от меня… что ж, а мне привился душок стихотворства с ноткой «Oxygenee» и ясным послевкусием плача Ярославны.
[«Oxygenee» – французская марка абсента]
Но есть ли промеж нас различие? Мыльце здорово пенится и приятно раздражает всем рыльца, особенно критикам, – о, закрой свои бледные ноги!.. О, намыль своё туалетное мыльце!.. Помилуйте… И «Oxygenee» можно при желании намылиться, если иметь в достаточном количестве оного и усердья. Однако стоит ли?
Я-то своим рукодельем нисколько не покушаюсь менять мир. Я люблю то, что люблю, и ненавижу то, что ненавижу. Моя дерзость естественно внушена мне моими же страстями, привязанностями и пороками, в коих нимало нет оригинальности.
В юные годы я то подражал одному, то тянул жилы из другого. Росшая из меня рука Лермонтова шевелила пальцами Вельтмана и душила моё собственное горло с шекспировской страстью. Возможно, и не душила, а отечески поддерживала неокрепший хребет… Потом у меня отросла собственная ручонка и зашевелила астартовскими пальчиками, а прежняя отсохла и упала где-то, на полях юности…
Сатира – увольте… Для сатиры надо почаще ходить в банк, на почту или к генералу на приём, чтобы как следует разозлиться. А я недостаточно много хожу и для сатиры не имею ни дров, ни запала. Так, перебиваюсь обычным подбурливанием. То ли от несварения желудка, то ли от несовершенства мира, пора не разберу…