ЖАНРЫ

Сказка о царевиче-птице и однорукой царевне
Шрифт:

Заметив, что Пушкин был уже помянут дважды, Г-н Метельков спрашивает, кого из писавших либо пишущих Развалов принял бы в свою «Астарте».

Пушкину, отвечает тот, в «Астарте» было бы тесновато. А вот многоуважаемого Г-на Майкова мы бы охотно приняли, потому как звучание его слога нам очень близко. Все его переводы я знаю наизусть. Знанием немецкого я не блещу, но, когда «пью вино и хохочу», чувствую себя немного немцем. (Я и не знал, что ты такой заядлый немец, с притворным изумлением отзывается сидящий подле Г-н Никитин. Оба смеются.)

[аллюзия на перевод стихотворения немецкого поэта Генриха Гейне «Ein Weib» («Жена») (1844) Аполлоном Николаевичем Майковым (1821—1897). Перевод без названия был впервые опубликован в журнале «Библиотека для чтения» в 1857 г. под заголовком «Переводы из Гейне».]

Г-на Анненского, продолжает Г-н Развалов, чьи переводы я нахожу безупречными и читал с детства, в «Астарте» ждало бы почётное место. Наутро после всякой дружеской попойки я напоминаю себе, что «двигаться лишняя мука, что горшее зло – суета» (смеётся). На днях я имел честь встретить его и услышать пару вещиц, подготовляемых им для большого сборника переводов из Бодлера. Сборник этот грозит стать каллиграфическою буквицей среди наших наивных каракуль.

[строка из перевода И.Ф. Анненским стихотворения Ш. Бодлера из сборника «Тихие песни», изданного в 1904 г.]

И раз уж для приёма в «Астарте» мы рассматриваем кандидатов не без седин, то не забудем самого Г-на Бодлера, ибо его «Падаль» – большая поддержка для того, в чьих стихах зоилы умудряются разглядеть именно «дохлую лошадь» (снова смеётся).

Наши поэты-отцы обязательно искали бы повинного в смерти лошади – татаро-монгол, или шведов, или дикое помещичество, или несвежее чухонское масло… Я бы выбрал последнее, но теперь, когда 19-ый век на исходе, мы слишком примирились с лошадиной смертностию, чтобы, не допивши стакану, кидаться искать виноватых. Мы ждём, пока лошади сами изволят встать и разобраться со шведами, чухонцами или, на худой конец, с нами…

Так что мы не «народные заступники» (с усмешкою) и писать начинали как из несогласия с писаниями наших литературных отцов, так и стремясь излить восхищение перед теми, кто нам близок, например, французской школой. Не первый год нас перепечатывают для Европы (чему мы бурно рады), и мы шлём общий поклон всем нашим читателям из Старого и Нового Света.

Из петербургских поэтов, продолжает Г-н Развалов, мы признаём талант и Madame Гиппиус, и Г-д Мережковского, Минского и Кузмина, постоянно вертимся с ними в орбитах одних и тех же гостиных, хотя и видим «Астарте» абсолютно самостоятельной группой. Не враждуем мы и с Г-ном Сологубом, распивали графин и с недавно пострадавшим Г-н Фофановым, не без удовольствия читали молодого Г-на Ланга… С Г-ном Величко нас объединяет уважение к нашим общим истокам, но не более. Г-н Бальмонт и московское собрание поэтов вообще пользуются нашим безмерным почтением, о чём мы не устаём сообщать им, когда чокаемся через стол.

В конце Г-н Метельков осведомляется, стоит ли поклонникам поэта, многократно видевшим его во время посещения Москвы в обществе M-lle Суздалевой, ожидать скорого брачного союза.

M-lle Суздалева, многозначительно отвечает Г-н Развалов, как дочь уважаемого учителя московской гимназии Суздалева, давно знакома не только со мной, но и с Г-ном Никитиным, и с моим братом, и со многими нашими друзьями. Она бывает в одном со мною обществе, поскольку сие общество и её тоже: её батюшка с отцом Миши Никитина коллеги. Она уже блистала в одних со мною гостиных, будучи пяти лет от роду, но тогда нас щадили и вопросов не задавали. Так что те, кто посчитал меня её распорядителем, просчитались – я не проношу её в общество под мышкой, как ручного шпица, она везде прекрасно ходит сама.

Напоследок объясните господам читателям, почему им стоит приобрести ваш сборник?

– Астартовский сборник слишком тонок для битья мух, а для комаров слишком толст. Не советую. Лучше приобретайте «Маленькую трилогию» Антоши Чехова.

Хотящим всё же приобрести что-то для чтения стоит обратить внимание на стихи Г-на Мережковского: от них в уме заводятся думы, некоторые из коих даже весёлые. Мы, «декаденты», теперь читаем такие вещи с опаской и обязательно запиваем абсентом – для восстанавления равновесия.

Ляля Гавриловна знала, где был дом Развалова. Однажды, повинуясь импульсу, она, вместо того чтобы после Гутновича сразу пойти домой, пошла в сторону Разваловского дома. Идти было неблизко, так как Гутнович сторонился центральных проспектов. Дом оказался на противоположной стороне, через дорогу. Она не перешла и простояла до темноты, чувствуя неловкость и волнение, пока люди обходили её с двух сторон, а лошади норовили обрызгать.

После, возвращаясь в свете фонарей и всё больше спеша, она чувствовала горячий стыд, который жёг ей щёки и поджаривал глаза. Глаза слезились в жаркой дымке позорного чувства, и она спотыкалась, а в конце уже откровенно бежала, чувствуя боль в груди и дыша через рот. В последующие дни она больше ни разу не ходила к дому Развалова.

Так прошло два года.

***

В башне алчности и злобы,

В келье без окна и дверцы,

Где мы заперты до гроба,

Нас согреет твоё сердце.

Я приду к нему из мрака,

Об него смогу согреться,

Если ты не дашься страху

И не спрячешь своё сердце.

В мире есть тепло и радость,

В мире верность есть и вера,

Раз к моей груди прижалось

Сердце, что не охладело.

***

M-lle Bonnet

[Mlle Bonnet – (фр.) мадемуазель Шляпка]

За последовавшие 2 года она видела Развалова два раза. Первый раз – в том же году, на похоронах одного известного петербургского гравёра по фамилии Даугель, c мастерской которого имела деловые сношения типография Маркса, печатавшая литографические гравюры в каждом номере «Нивы». Ляля прочитала о предстоящих похоронах в заметке и сразу вспомнила, что слышала фамилию усопшего, пока служила.

В октябре Развалов уже читал на общедоступных поэтических вечерах, но Ляля Гавриловна не пошла: за входной билет надлежало платить полтора рубля, а она не хотела видеться с ним за деньги.

Было начало ноября, и было холодно. На прилюдном прощании собралось порядком народу. Она пришла не одна, а с девицей Танюшей, тоже «артельщицей», с осени переехавшей жить в те же квартиры, где обитала Ляля Гавриловна.

Ляля искала глазами только его. Говорил Сементковский, говорил сам старый Маркс, говорили ученики Даугеля. Потом она увидала его вместе с вечным своим Никитиным и ещё несколькими поэтами, входившими в разваловский кружок «Астарте». Ляля узнала молчуна Секрушева. Поодаль стояли ещё двое: помоложе, по фамилии Мережковский, с постным и отрешённым лицом, и постарше, большелобый, которого звали Минским. Развалов дружелюбно отвечал Минскому, подошедшему что-то сказать ему. Странно, подумала Ляля, этот Минский вроде пишет политические стихи, что у Развалова с ним общего…

Он был другим, чем на гётевском вечере поэзии: простым, деловитым, спокойно смотревшим людям в лицо, прислушивавшимся сквозь шум и кивавшим в ответ на слова. У него, как и у других, покраснел нос и глаза на холоде сильно блестели, как тогда. Курили папироски, и дым летел на толпу, неприятно щекоча Ляле ноздри.

Когда пришла очередь Развалова выступить, он не бросил папироски и читал прямо с ней в руке. Читал он самозабвенно, сразу меняясь, точно не видя никого вокруг. Он то читал сурово, как сфинкс, а то не стесняясь гримасничал на самых, по его мнению, трагических местах, прикрыв глаза и обнажая блеснувшие зубы, а поднятой ладонью поводя в такт словам.

Поделиться с друзьями: