ЖАНРЫ

Сказка о царевиче-птице и однорукой царевне
Шрифт:

«Астарте» – наездница, едущая на роковой любви. Во-первых, любовь хорошо продаётся. Во-вторых, если меня вышлют, мама опечалится. А в-третьих, многое прочее внушает мне одну скуку и отвращение. Я не Антоша Чехов, мне не хочется запрягать убожество нашей безобразной жизни. Чем писать о любви, которой мешают пальцы грязной бабы-кухарки, умакнутые в миску щей, лучше не писать вообще.

К чему же тогда искусство?.. Не в самом ли вопросе? Дай ответ, не даёт ответа… А ежели даст: Nevermore! – едва ли стоило и спрашивать… Так и я – я не даю ответов и перехожу на другую сторону улицы, едва завидя желающих испросить оных.

***

Ляля Гавриловна только успела махнуть на прощанье Танюше, как уже ехала рядом с незнакомыми людьми. Он поехал в другой коляске. Рядом с Лялей сидела красивая и самоуверенная длинноносая дама – Зинаида Николаевна. Дама была бесконечно мила с ней, но её тон казался Ляле покровительственным и вызывал только что-то вроде новой ярости: сегодня всё вызывало в ней лишь её, как будто у Ляли Гавриловны содрали кожу и даже розовая вода раздражала свежую рану.

– «Так вы ещё гимназистка, ma ch'erie? [фр. моя милая]»

Дама смотрит на неё, как с одобрением смотрит на яблоко едок, похваливая румяный бочок. Или Ляле Гавриловне так только кажется?

– «Уже третий год, как нет, Madame», – резко отвечает Ляля.

Дама ничего не добавляет и оглядывает её в раздумье, как симпатичную, но кусачую собачку. Или это опять Ляле Гавриловне только кажется?

До Литейного ехали недолго. Вылазя, Ляля Гавриловна сразу увидала его, выходящего из коляски подле Брюсова, и чуть не свалилась под стоящую лошадь. Она не испытывала неуверенности – напротив, лишь сильное волнение, граничащее с истерикой и чреватое дрожью в голосе, заносчивую, непонятную ей самой злобу и что-то ещё, от чего у неё свербило в каждом ноготке, щекотало и пощипывало каждый сантиметр тела.

Одно из двух, подумала она, одно из двух. Так можно чувствовать себя только в двух случаях: если ты самодвижущаяся повозка, тебя только что лихо завели ручкой и теперь ты подскакиваешь на месте, залихвацки жужжа от нетерпения поехать; или если ты Жанна Д’Арк и под тобой заманчиво потрескивают искры.

***

Я сносно бываю с людьми, сносно говорю, сносно слушаю говорящих. Я не ёрзаю, не тушуюсь, у меня красивые ноги, классический нос и трогательная родинка на лопатке, так что цыганка нагадала мне прилюдность.

Никогда, впрочем, не чувствовал духовной потребности бывать у Мережковских или говорить с ними. Зинаида Николаевна и Дмитрий Сергеич только утомляли меня. Когда хозяин дома заводил песню о Христе и Антихристе, то я понимал Пушкина, ставшего безбожником. Тем не менее, я никого не обижал, никем не пренебрегал, пил предложенный кофей и угощался сигарой, высказывал мнение, если спрашивали, смеялся шуткам и шутил сам.

Сегодня всё внимание принадлежало московскому гостю и беседа была сверхоживлённой. Зинаида хотела сделать вид, будто томно полулежит на диванчике, однако в её бодрости и желании ошеломлять собеседников остротами было мало томного. Приоткрыли окно, и в гостиную врывался шум улицы, стук копыт и голоса возниц.

Я люблю компании, в которых красивые женщины и гремит дух озорства. Желание сидеть чинно под чужими взглядами и притворяться знатоком кофея мне неведомо и кажется комичным. Комичными кажутся мне и те, кто изрекает пошлые сентенции или немыслимые дерзости, заглядывая в лица других в поисках реакции. Постойте, постойте, дождитесь хотя бы, пока вам за это заплатят, не паясничайте бесплатно…

Сегодня в гостиной Мережковских было мало красивых женщин и ещё меньше озорства. Все вокруг столь искренне считали себя светлейшими умами современности, что немного потели от радости и пускали флатусы, изящно отставив ножку. [флатус (лат.) газоиспускание]

Воображение нарисовало мне: сам себе я выглядел ребёнком, ураганом пронесшимся по окрестным лужкам с беспечными товарищами своими, дурашливо играя с деревянной лошадкой и показав ей мир. И вот, вбегая обратно в дом, – вдруг увидал, как прочие дети обернули ко мне головки со своих низеньких стульчиков, – никто из них и не вздумал пачкать подаренную папенькой лошадку по лужкам! Фу, как немодно!.. Эти, несомненно, играли со своими лошадками самым прогрессивным и модным среди деток способом. О, спрячь свою в пятнах лошадку!.. Я-то играл, как сам того хотел, кидал палки и нырял в лужицы… А кто-то сочинил модернистский и пресмелый способ, бог знает какой… Эти любители «вкуса нового времени» катали своих лошадок на велосипедах и хохотали от собственного дерзновения, читали своим лошадкам запрещённые книжки и пьянели от восторга перед неустрашимостью вверенных им рысаков… Они и мне пытались читать – вероятно, разглядели во мне что-то лошадиное.

А теперь что же? – теперь я запыхался и присел рядом с ними, и если посмотреть на нас со стороны, то ничем от них уже не отличаюсь. И вот мы все по команде поднимаем руки и начинаем играть, по команде хохочем, по команде резвимся… Но почему тогда преломляется резвящаяся нога? почему ком застревает в хохочущем горле?

Размышляя так, я наверняка выглядел задумчивым и поэтичным любителем кофея, о котором Зинаида сможет сказать какую-нибудь одобрительную остроту: право же, стоит чаще давать Илье Ефимычу кофе и запрещённые книжки, как дают пациентам морфий, – у него от них начинает играть румянчик, какой у здоровых людей появляется только после ограничения в кофее и «мракобесии»…

А я и правда задумчив и поэтичен, но – наедине со своим бюваром. В собрании же я завешиваю наготу своего сердца тогой наготы, как древний римлянин.

Я лошадка, которая рядится в лошадку; африканец, который рядится в африканца; поэт, который рядится в поэта. Я нацепляю трагическую маску и за ней уже не сдерживаю настоящих слёз. Так что ж? Моё публичное «я» для публики, моё внутреннее «я» – лишь для меня.

Я совсем забыл о Никитине, к которому привык, как к брату или давно купленному граммофону. Никитин на таких встречах сидит смирно, жадно дыша, жуя что попало и при случае неутомимо восхищаясь хозяйкой вечера.

… А что плохого, собственно, в бурных играх без боязни ненароком сыграть в немодную игру? Если это такой модус, то что есть прогрессивного в порицании одних правил и в превозношении новых? Вот в музыке, положим, есть аккорд и есть музыкальный регистр, и, как бы ни силился проповедник авангарда, он не выдует из своей трубы антизвук, каковому в силу вопиющей новизны не сыскать себе места ни в регистре, ни в аккорде. А ежели и выдует, то кому охота это добро слышать?

Почему бы не знать лишь твёрдо, чего ты желаешь и чего не желаешь, и не делать бы своё дело, плюя на авангарды, арьергарды и любых политических рысаков и вовремя уворачиваясь от прочих плюющих?..

Едва зашли, едва сняли пальто в прихожей, едва разложили себя кто на пуфике, кто на кушетке, как Брюсов завладел всеобщим вниманием. Его просили прочитать что-то новое, и он стал читать о странной своей любви к мечте и к противуречьям. И я чувствовал, что понимаю Брюсова, что у меня с ним есть агнация и общие цели, что телесное в своей яркости влечёт и меня тоже и что если славить любовь, то только сильную, как смерть…

А потом тот читал ещё что-то и называл себя царём, и я опять пережил прилив одобрения. Я почему-то ощутил себя подле Брюсова как театральный актёр рядом с настоящим порфироносцем, чудом воплотившимся у нас в гостиной. Я всё ждал, когда Брюсов с улыбкой закончит игру и обратится к другим по-свойски, но тот этого не делал. Точно, раз заскочив на каменный парапет набережной, он фланировал по нему туда и сюда и не желал соскакивать обратно, к людям без порфир и с размокшими на ветру носами.

Поделиться с друзьями: