Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

И тут в тюрьме Анна рассказывала Дине, что ее избивали до потери сознания и еще издевались: «Это тебе, — говорили, — не гражданская война! Это там ты могла смелой быть, а тут ты под нашу дудку плясать будешь!»

— И заплясала, — говорила она с горечью, — невесть что наклепала и на себя и на Полину!..

Она рассказывала, что раз привели ее к самому Берия, это уже когда обработали, когда она уже со всем согласилась. А в кабинете у Берия Молотов… «Вот, Вячеслав Михайлович, — говорит Берия, — родственница вашей жены утверждает, что Полина Семеновна связана с иностранными разведками, что она завербовала свою названую сестру и передавала ей секретные сведения». — «Да как ты смеешь лгать на Полину?!» Молотов аж побагровел весь. «Ты что, спятила?!»

А Слезберг вспомнила вдруг свою былую фабричную лихость, и как в гражданскую под пули шла, и ринулась в атаку! Понимала, не простит ей этого Берия, к стенке поставит! «Да спятишь тут, — говорит, — когда тебя смертным боем бьют! Били меня, издевались! Принудили лгать!..» А Вячеслав Михайлович только и нашелся что сказать: «Так ты значит за свою шкуру дрожала, стерва?!» Слезберг думала, что она к Председателю Совета Народных Комиссаров СССР обращается, к правительству! Надеялась, дойдет до него! Надеялась, скажет он: «То есть как это били? Лаврентий Павлович, что она говорит? Разве у вас бьют?!» А он «за свою шкуру дрожала»! — жаловалась Анна Слезберг Дине. «Если бы с него стали так сдирать шкуру, он бы и не такое наговорил!..»

Дина тогда в Бутырках уже окончательно утвердилась в своих догадках, что и она, и Ляля, и Лялин муж, и врач Белахов, и Мальцева, и Анна Слезберг и многие, многие другие сидят по делу Жемчужиной…

* * *

Теперь я поведу рассказ со слов Тамары Сланской и по письмам Али из лагеря, и по письмам в лагерь к ней.

Письма я читала в Мерзляковском. Нет, уже не в той «норке», «каютке», вернее в двух «норках», «каютках», отгороженных одна от другой, где ютились когда-то Елизавета Яковлевна и Зинаида Митрофановна. И Марина Ивановна с Муром, а перед ними Аля, и после них Аля… Елизавета Яковлевна получила со временем большую комнату в той же квартире — это было спустя много лет после войны.

И вот я сижу в этой другой комнате — и передо мной на ломберном столике, покрытом темным, съеденным молью сукном, груда писем, и я разбираю их. Это письма Сергея Яковлевича, написанные им в разные годы, еще с юных лет. Ведь Елизавета Яковлевна была его любимой сестрой; «мой близнец», как он называл ее. Письма Али, письма Мура. Надо рассортировать эти письма, разложить по годам, прочитать, успеть сделать выписки. Надо что-то переписать целиком, это так потом может пригодиться! А времени мало…

Елизавета Яковлевна умерла, Зинаида Митрофановна тяжело больна — она уже не встает, она лежит тут же, рядом, на своем диване, милая, тихая, неслышная. Ей сделали укол, и, пока он действует, я могу работать, ей будет неприятно, если я увижу ее в немощи, и я должна вовремя уйти. Я могу прийти еще раз-другой, но не больше, я не смею злоупотреблять: ей все в тягость. И я тороплюсь, поглядывая то на часы, то на нее, и листаю письмо за письмом, понимая, что обязательно пропущу что-то очень важное, что-то очень нужное.

А со стены на меня глядит Елизавета Яковлевна. Ее портрет висит над диваном, на котором теперь никто не спит, на который никто не садится… Она гладит на меня в упор огромными грустными глазами, только их и видишь, седые волосы и эти глаза! Что хотят сказать ее глаза? Что-то очень важное, невысказанное, не досказанное при жизни… Но что? И Сергей Яковлевич — эта фотография висела и у Али над письменным столом, и мне казалось, что я мельком видела ее в том чемодане Марины Ивановны, что стоял у меня под кроватью, — Сергей Яковлевич смотрит как-то поверх, смотрит завораживающе, и в глазах такая смертная тоска обреченности. Кажется, это последний его портрет… И Аля с ее красивым и вольным росчерком бровей, уже седая, гордо повернув голову, глядит чуть косо, холодновато. Чего хотят они?

Может быть, хотят, чтобы я ушла и не касалась их душевных мук, переживаний, не трогала их писем?! Меня все время не покидает чувство неловкости. Имею ли я право читать? Если бы онижили в том веке, мне бы эта мысль в голову не приходила, но я их знала, очно, заочно, я столько уже знаю о них, что порой мне начинает казаться, что я сопережила их жизни… Ониушли, а я еще осталась. Ониуже история!.. И я уговариваю себя, что не сегодня, так завтра, не я, так другой коснется их писем. Да, впрочем, я ведь знаю, что некоторые из писем уже и ходят по рукам…

Зинаида Митрофановна уронила книгу, я подняла, вложила книгу ей в руки. Спросила, не утомила ли ее своим присутствием.

— Нет. Работайте, пожалуйста, работайте, — и кроткая улыбка.

Все умерли… умерли… умерли… И Фальк! Две картины его висят на стенах. Одна синяя — синие голые ветки, синь предвечерняя. Другая — розовая, утренняя. Цветущая яблоня, нет, скорее персик распустился, очень уж розов, розово-солнечен! Такое утро жизни — утверждение жизни!..

В углу тикают часы, отстукивая мое время, и я тороплюсь, пробегая глазами по строкам писем. Письмо за письмом. Это Алины письма из лагеря… Обратный адрес: Коми АССР, Железнодорожный район, железнодорожный поселок, почтовый ящик 219/Г; а позже — Коми АССР, Железнодорожный район, станция Ракпас, комбинат. Письма часто повторяют одно другое, Аля, видно, не надеется, что все они дойдут до адресата.

Если бы сейчас кто из нынешних молодых, «не обдержанных знаниями», стал бы читать эти письма, он бы так и не понял, откуда писались они… Почтовый ящик? Ну, что же? У нас столько закрытых производств и институтов без названий с почтовыми ящиками! Работает она, эта Аля, видно, где-то там на Крайнем Севере — «в июне еще холодно, в июле уже холодно…», «…пора ночей, когда библейский герой приказал солнцу остановиться и все замерло…» — завербовалась, должно быть, или по комсомольской путевке работает на какой-нибудь из строек пятилетки. Рабочий день, правда, слишком уж долог, но ведь это военные годы! «Встаю в пять часов, в шесть на работу, перерыв с двенадцати до часу, кончаю в семь…» Норму перевыполняет, несет разные общественные нагрузки — все как у всех, все как положено. Работает мотористом в швейном цехе, потом лаборантом в химцехе. Но почему-то так часто в этих письмах поминается какой-то забор… Все какой-то забор! «Вокруг нашего забора отцветает осень…» «…A за забором зеленеет весна…» «По ту сторону забора стоит оцепеневшая, безмолвная тайга, и каждая веточка, каждое дерево, как тончайший белый коралл. Время от времени большой черный ворон, неприятно каркая и тяжело взмахивая сильными мрачными, как у вражеского самолета, крыльями, улетает прочь…» Улетает прочь…

«Первое время, первые месяцы, даже вообще первый год здесь, на севере, мне было довольно тяжело в непривычной обстановке после того уединения, в котором я находилась последние полтора года в Москве. Я все время хворала, температурила и все время работала. А теперь приспособилась, да и работа легче последние три месяца…

…Сейчас работаю на производстве зубного порошка, пропахла мятой и вечно припудрена мелом и магнезией. Окружающие люди относятся ко мне очень хорошо, хотя характер мой не из приятных. Может быть, именно поэтому хорошо и относятся. Я стала решительной, окончательно бескомпромиссной и как всегда твердо держусь «генеральной линии». И представьте себе, меня слушаются. Есть у меня здесь приятельница, с которой не расстаюсь со дняотъезда из Москвы».

Приятельница эта была та самая Тамара Сланская, с которой мы уже знакомы и помним, как следователь добивался от нее признания, что она передавала секретные сведения в Париж Сергею Яковлевичу Эфрону и его дочери Ариадне Эфрон. В деле Али фигурировала неведомая ей Тамара Сланская, в деле Тамары Сланской — неведомая ей Ариадна Эфрон! Но встретились они только в этапной камере Бутырской тюрьмы, обе осужденные на восемь лет лагерей. Огромное помещение было набито до отказа теми, кто вызван для этапа с вещами.

Поделиться с друзьями: