Скрещение судеб
Шрифт:
В Рязанском Художественном училище закончился учебный год. Начались каникулы. Аля пишет Лиде Бать: «Чтобы как-то прожить лето, пришлось принять школьный секретариат и библиотеку…»
Всё полный хаос — в шкапах, в папках, в «делах»; заявления, справки, анкеты, сданные, не сданные экзамены! И «меланхолически тюкая одним пальцем на машинке» Аля добросовестно (а она к любой работе относится добросовестно!) пытается привести все в порядок или, как она говорит, завести свой беспорядок. На это уходит весь день. Весь день она сидит в канцелярии за столом, а рядом за таким же канцелярским столом — молоденькая девушка, кассир-счетовод. За курносый носик, Аля прозвала ее: Кнопка. «Кнопка» — Таисия — Тая — тогда Чебукина, потом станет Фокина. А пока Фокин, надо-не надо, норовит заглянуть в канцелярию, а к концу рабочего дня он тут как тут, ненароком, окажется во дворе у подъезда. Он забыл уже, что хотел бросить училище, он уже благополучно перешел на четвертый курс. Он любопытен, он жаден к знанию, он ловит каждое слово Ариадны Сергеевны, он пытается, где только можно, попасться ей на глаза, завести разговор, спросить о том, что его интересует, и она охотно ответит и расскажет и о Париже, и о Лувре, и о художниках, которых знала и которых не знала. Он идет с Таей проводить ее, а потом провожает Таю… Они часто втроем бродят по городу, идут на реку, в парк. Аля любит гулять в роще, или там, где возвышается розовый собор «над речушкой Трубеж, окруженный великолепными остатками старинного Кремля». От острого глаза Али не ускользает ни объявление в городском парке о новом аттракционе «Полет в зубах над публикой Анны Болховитиной», ни цветущие липы, «точно медом облитые»; ни опереточные дивы, изнывающие от жары. «У них пустые глаза, окаймленные роскошными ресницами, оранжевые губы, волосы цвета лютика. Одеты они в хламиды райских расцветок, обуты во что-то бронзовое на подошвах из отечественной березы под американскую пробку. Курсанты местного артиллерийского училища, проходя мимо них, сбиваются с шага…»
«Сам городок — хорош. Но когда подумаешь, что — может быть — на всю жизнь, то тут печень и начинает пухнуть… Тоска отчаянная…» Аля продолжает жить не своюжизнь, не в своем городе, не среди своих, и работу она делает не свою! «Тошнит от папок, скрепок, ножей, «принято к сведению и сдано в архив…». Аля, с нетерпением ждет, когда кончатся каникулы и начнется учебный год и она приступит к занятиям. И хотя она не мечтала стать педагогом, но работа со студентами, с молодыми художниками увлекает ее, и сознание, что она им нужна, что приносит им пользу согревает ей душу. Но, увы, неумолимый рок — тот самый «Петрушка с дубиной, бессмысленный, и злой» — на этот раз явится в обличье бдительного чиновника из министерства просвещения.
14 августа Аля пишет Борису Леонидовичу:
«…сегодня мне объявили приказ, по которому я должна сдать дела и уйти с работы. Мое место — если еще не на кладбище, то во всяком случае не в системе народного образования. Не можешь себе представить, как мне жаль. Хоть и очень бедновато жилось, но работа была по душе, и все меня любили, и очень хорошо было среди молодежи, и много я им давала. Правда. За эти годы я стала много понимать, и стала добрая. И раньше была не злая, а теперь как-то осознанно добрая, особенно к отчаянным. И работалось мне хорошо, и я много сделала. А теперь, когда я всех знаю по именам и по жизням и когда каждый идет ко мне за помощью, за советом, за тем, чтобы заступилась или уладила, я должна уйти. Куда — сама не знаю. Устроиться необычайно трудно — у меня нет никакой кормящей (в данной ситуации) специальности, и я совсем одна. Еще спасибо, что по сокращению штатов, а то совсем бы некуда податься! Вот ты говоришь — «не унывай». Я и не унываю, но, кажется, от этого не легче. Ты понимаешь, я давно пошла бы на производство или в колхоз, сразу, но сил нет никаких, кроме аварийного фонда моральных. Пережитые годы были трудны физически, и последний был не из легких. Вот сейчас никак и не придумаю — что делать?..»
И Лиде Бать:
«Вышло какое-то распоряжение, по которому люди, имеющие, подобно мне, образование в объеме восьмилетки, полученное в отдаленной, сельской местности, не имеют права работать в системе министерства народного образования — даже в должности технического секретаря, каковым я, по сути дела, являюсь на сегодняшний день».
И в этом же письме напоминает, чтобы та не забыла прислать книги в училище и обязательно надписала, это доставит такую радость ребятам…
А 26 августа теткам: «…Недели на две я еще могу, кажется, рассчитывать на гостеприимство своих «хозяев» — им очень, очень не хочется отпускать меня — относятся ко мне очень хорошо и пока затягивают всю эту историю — но слишком долго затягивать, увы, не придется…»
Чистка училища началась еще весной, тогда был уволен прекрасный преподаватель живописи, пришел приказ «сверху» — отстранить от педагогической работы, ибо во время войны он попал в плен… Теперь была очередь Али, но директор училища, завуч не хотели с ней расставаться, она была находкой для училища, она бралась за любую работу и всегда всех выручала и улаживала конфликты со студентами, да и потом найти другого преподавателя графики в Рязани было невозможно. Продолжать держать ее на работе, несмотря на приказ министерства, видно помогало то обстоятельство, что в данный момент она числилась официально все же не педагогом, а секретарем.
5 сентября она пишет: «…Дорогой Борис! Прости за глупый каламбур, но — все твои переводы, хороши, а последний — лучше всех. Не знаю, правильно ли я поступила, тут же, «тем же шагом», как говорят французы, сбегав в магазин и купив себе пальто. Правильно или нет, но это было какое-то непреодолимое душевное движение, и даже сильней, чем движение. Потом, когда я его уже купила и надела, я стала себя убеждать, что так и нужно было сделать: пальто ведь нет, совсем никакого, и подарить его мне может только чудо, а чудо — вот оно, и значит — все правильно…»
«У меня нового — кроме пальто — нет ничего. — Пишет она в том же письме Борису Леонидовичу. — Распоряжение остается в силе, что касается меня, то я пока работаю на прежнем месте, что и как будет дальше, — не знаю…»
А учебный год уже начался.
— Я только вернулся из пионерского лагеря, где весь август был вожатым, и меня удивило, что в расписании нет уроков графики, — рассказывал Анатолий Фокин. — А тут мы идем, трое студентов из нашей мастерской, с четвертого курса, и во дворе училища встречаем Ариадну Сергеевну. Она плохо выглядела, вид у нее был удрученный. Мы спросили ее, когда она приступит к занятиям, почему нет в расписании ее уроков? Она ничего не ответила, только обняла нас молча, каждого поцеловала и ушла, по лицу у нее текли слезы… Мы сразу поняли — что-то стряслось. Вечером встретились с Таей. Она нам сказала о приказе министерства. Только тогда мы и узнали, что Ариадна Сергеевна была репрессирована… Тая и мне не говорила об этом. Для нас потерять Ариадну Сергеевну было трагедией, мы буквально боготворили ее. Мы стали ее просить заходить к нам в мастерскую, как и раньше, не бросать нас. И она после работы в канцелярии приходила и уроки нелегально продолжались. Директор и завуч знали об этом, они все надеялись, что удастся восстановить ее в прежней должности. Ей дали командировку в Москву; кто-то в Союзе писателей обещал ей помочь и еще обещал помочь поэт Жаров…
13 октября Жаров приезжает в Рязань на празднование 30-летия комсомола. Аля разыскивает его, напоминает о себе и чуть позже сообщает Борису Леонидовичу: «Жаров оказался по отношению ко мне необычайно отзывчивым, сделал все, что нужно, на работе меня восстановили, в январе прибавят, может быть, и уроки графики, рублей на десять в месяц, и то хлеб…»
В эти же дни Аля получает машинописный экземпляр «Доктора Живаго». Она читает, перечитывает, она увлечена книгой и в конце ноября посылает Борису Леонидовичу письмо-рецензию, в которой столько тонких и верных замечаний. И еще она пишет ему: «У меня есть мечта, по обстоятельствам моим не очень выполнимая, — мне бы хотелось иллюстрировать ее (книгу «Доктор Живаго»), не совсем так, как обычно, по всем правилам, «оформляются» книги, то есть обложки, форзац и т. д., а сделать несколько рисунков пером, попытаться легко прикрепить к бумаге образы, как они мерещатся, уловить их, понимаешь? Может быть, и даже наверное, это было бы не твое и не то — впрочем, почему «даже наверно»? Как раз может оказаться и твоим, и тем самым…»
А год 1948-й, вольный год, идет к концу. И вольных дней Але остается совсем уже немного!
Теперь я знаю от Таи и Анатолия Фокиных, что 1949-й Аля встречала в училище. Был вечер. А потом они пошли ее провожать и немного погуляли. Валил снег и было сказочно красиво и она вспоминала разные встречи Нового года и в детстве, и во Франции, и даже в заключении.
Может, бродя по заваленным снегом ночным улицам Рязани с этой милой молодой парой, так привязавшейся к ней, ей было легко и она забылась, а может, щемила тоска и страшно ей было переступать порог этого нового года… Ходили уже упорные слухи о том, что сажают повторно тех, кто отбыл однажды свой срок…
И пройдет совсем немного времени и арестуют в их училище преподавателя истории искусства, который, как и Аля, долгие годы провел в лагерях. Фокин мне говорил:
— На Ариадну Сергеевну этот арест произвел удручающее впечатление, разговора об этом с нами она, конечно, не вела, но было видно, что-то надломилось в ней, она стала другой, в глазах появилась какая-то обреченность… Мы, как-то провожая ее, проходили мимо здания МГБ и она сказала: «Какое страшное заведение и видно мне его не миновать…» Мы стали возражать, а она, как всегда улыбаясь, она всегда улыбалась, обняла нас за плечи: «Ну, надеюсь вы меня не забудете?!» А в глазах ее была такая тоска… И пройдя несколько шагов дальше и увидев в витрине фотоателье большой портрет матери Есенина, с горечью сказала: «Ты жива еще моя старушка…», и это явно относилось не к фотографии. Мы шли молча, очень подавленные.
Мы мало тогда понимали что и почему… Одно понимали, все может быть, и не хотели верить. Ариадна Сергеевна, видя наше состояние, позвала нас зайти к себе «почайпить». Дома был Иосиф Давидович Гордон, он встретил нас приветливо, он уже знал нас.
В конце января Аля ездила в Москву и, вернувшись, рассказывала своим молодым приятелям, как при каждом звонке в дверь ей приходилось прятаться на балконе у друзей. Она тогда сильно простудилась. К кому она ездила, она не сказала, но мы знаем, это было 27 января, были именины Нины Гордон.