Скрещение судеб
Шрифт:
Никаких следов косметики, даже пудры, никаких украшений, колец. Она потом мне призналась, что, переступая в те годы порог нового дома, заводя новые знакомства, очень нервничала и смущалась, ибо понимала, что она «не выглядит!». А надо было «выглядеть», а для этого следовало хорошо быть одетой, это ведь всегда придает уверенность, а одеться было не во что. Но она ошибалась, она очень даже «выглядела» в своем трикотажном платье мышиного цвета, в розовых разводах, видно, оставшемся еще от Парижа в сундуке у тетки или купленном уже потом в комиссионном. Платье хорошо облегало ее высокую, стройную фигуру, и держалась Аля так спокойно, с таким достоинством, что невозможно было заподозрить ее душевное смятение и одолевавшую ее робость, отвычку так вот просто приходить в чужой дом.
Еще когда мы стояли посреди кабинета, обмениваясь словами приветствия, Аля, прямо глядя в глаза Тарасенкову, сказала:
— Я пришла к вам от Эренбурга, он сказал, что он вас не уважает за ваши статьи, но уверен в том, что вы искренне любите поэзию, и потом, лучше вас никто не знает Цветаеву, и никто, кроме вас, не может мне помочь! Я хочу издать мамину книгу…
Сказала мягко, но твердо, дав понять, что она тоже не уважает Тарасенкова за его статьи, но пришла просить его помощи…
Тарасенкову пришлось проглотить эту пилюлю, впрочем, приходилось ему это делать не раз, и, к его чести, надо сказать, что он никогда не обижался на правду, ибо и сам хорошо сознавал, что у него были статьи, за которые он уважения не заслуживал. Мне было больно за него, ибо я знала, как мало оставалось ему жить, но говорят: что посеешь, то и пожнешь…
Аля мне понравилась с первой встречи: было какое-то удивительное достоинство в ее манере держаться, была женская мягкость и в то же время чувствовалась твердость характера, о который, наверное, можно было разбиться, как о скалу. И если первый интерес к ней был — дочь Цветаевой, то дальше была уже она сама! Она была личностью яркой, талантливой, увы, не успевшей полностью раскрыться.
Она стала отличным переводчиком Бодлера, Верлена, Готье, Арагона и других французов, и во многих изданиях ее переводы соседствовали с переводами Марины Ивановны. Она оставила нам богатое эпистолярное наследие и прелестные детские записи о матери, и мы никогда не должны забывать, что она была первая, кто в те трудные времена, правдами и неправдами, пробивала в печать написанное матерью, стремясь познакомить читателя, который, за малым исключением, и понятия не имел, что есть — Марина Цветаева!А каким рассказчиком Аля была!
Вскоре по Москве, из дома в дом стали кочевать ее рассказы, передаваемые из уст в уста, и потом возвращались к ней бумерангом, обрастая уже фольклором. Это были рассказы об «Иоське Талине» и Афоне, местном жителе Туруханска, одногодке Сталина, меднолицем, раскосом, совсем темном и добром человеке, который, когда не был пьян, приходил к Але колоть дрова.
«Афоня хорошо знал семью Свердловых, — рассказывала Аля. — Я его спрашиваю: «Жена у Свердлова — хороший человек была?» Он расплылся в улыбке, затряс головой: «Жопа у ней была — во!» — показывает руками. Я смеюсь. Переспрашиваю: «Ну а человек? Человек-то какой была?» Смотрит с недоумением. «Я же тебе говорю: жопа — во! Хороший человек была…» — «А Сталина ты знал?» — «Иоську-то Талина, а то как же — знал. Плохой человек был. Его здесь все не любили. Раз осетра поймал и от головы до хвоста один стрескал. Политическим иметь оружие не полагалось, а он на охоту любил ходить. Вот я ему в лес свою ТОЗовку [181] выносил. Он меня нанимал рыбу ловить. Скупой был. Когда лодку с рыбаком нанимаешь, надо кормить. Он меня накормил простоквашей. Обратно мы отъехали от берега — он на руле, я на веслах — мал-маленько до середины не доехали, а я ему: «Вертай, Иоська! Живот заболел!» От его-то простокваши. Он нервный человек был, побледнел от злости, но — что делать? — повернул. Подъехали, посидел я под кустиком, вроде полегчало. Сели в лодку, только опять маленько до середины не доехали, а у меня снова живот повело. Вернулись. И — то ж самое опять — в третий раз! Сижу под кустиком, слышу: Иоська вроде веслами гребет. Я ветки раздвинул, кричу: «Иоська, а я как же?» — «А ты, — кричит, — сиди!» — «Да за мной-то вернешься?» — «Вернусь! Когда продрищешься!» Однако через неделю — вернулся…»
181
Ружье Тульского оружейного завода.
Был у Али еще рассказ про Мироедиху, это километров в сорока от Туруханска, туда гоняли ссыльных на уборку картошки и турнепса. Аля дергала турнепс, у нее в руках оставался хвостик, а сам турнепс прочно сидел в мерзлой земле, приходилось руками разгребать землю. Время от времени она распрямлялась, оглядывалась. Дивная пора стояла — золотая осень, Енисей! А по всему полю — зады «гречек». Гречанки звонко перекликались по-своему: «каси-ме-ля-кули-и!..» И по-русски: «Мать твою перемать!» Аля их спрашивала: «Почему по-русски ругаетесь? — «По-нашему ругаться грех, девушка. Нам закон не позволяет».
Аля с этими «гречками» останавливалась у старухи Меланьи [182] . Тесть этой старухи в царское время держал заезжий дом, богатый купец был, а ее, Меланью, для младшего сына из публичного дома взял из Енисейска, баб в округе не было, вот и взял для сына бабу, пока малолетка невеста подрастет. А тут революция, купца, с сыновьями, со всей семьей угнали, а Меланью как жертву капитализма оставили. Она в этом бывшем заезжем доме так и жила. Аля спрашивала Меланью:
182
Аля часто меняла имена, рассказывала с разными подробностями.
— Ты Иоську знала?
— А как же! Никудышный человек был. Раз шел из Туруханска в Мироедиху и в прорубь пал. Бегает по порядку, стучится в избы. Его спрашивают: «Кто?» «Иоська Талин! Пустите!» — «Иди, иди, — отвечают, — отседова!» И это в Сибири-то, — замечает Аля, — где никогда не отказывают в ночлеге и еще обязательно покормят. «Очень плохой был! — говорила Меланья. — Он крепкий черт был, а ссыльный иной — в чем душа только держится, а он заспорит с кем из них, и как не по ему, так — в морду! В морду даст! Об политике спорили…»
А то приехал раз оперуполномоченный, — рассказывает Аля, — проверить: все ли мы — ссыльные на месте, не сбежал ли кто. Остановился он у Меланьи. Она поставила самовар, а он разложил на столе: хлеб, масло, рыбку. И я тут же за столом сижу и «гречки» сидят.
— Угощайся, бабушка, — опер снял фуражку, разговор заводит. — Бабушка, ты, говорят, Сталина видела?
— Ага.
— Как же ты его видела?
— Да вот как тебя вижу.
— Ну, ну, расскажи, — какой он?
— Да что ж… На лицо рябой. Росту среднего…
— Ну ладно, бабушка, об этом не надо. Это — потом. Ты вот, говорят, провожала его, лепешки на дорогу пекла?
— Ага.
— Расскажи, как это было-то.
— Да вот пришел он, значит, и говорит: «Меланья, позови Наташку». А Наташка самая распоследняя баба была. Гулевая. Никому не отказывала. Никудышная была баба. Я — пошла. «Зовут», — говорю. «А кто зовет?» — спрашивает. «Да Иоська Талин». «Чего-о! — кричит. — Ты пойди и скажи этой скупой грузинской морде, что я с ним спать не желаю. Брезгую я спать с этой грузинской мордой!..» И грудью на меня идет…
— Ну, ладно, бабушка. Это — потом. Потом!
Опер фуражечку свою цапнул, снедь на столе оставил — пусть пропадает! — и фр-р-р из избы. А мы, ссыльные, — говорит Аля, — не шелохнемся, молчим. Только слышим: моторка — тук-тук-тук. Уехал.
— Чего это с ним? — спрашивает нас удивленно Меланья.
Местные в «политике» не разбирались, темные были, неграмотные. Знали: раньше, до революции, сюда за политику ссылали и теперь ссылают. А кто да за что — разве ж поймешь! [183] »
183
Рассказы Али о Сталине записал Дмитрий Тарасенков.