Скрещение судеб
Шрифт:
На днях я приеду в Казань и передам Вам вышеуказанное письмо.
Очень и очень прошу Вас и через Вас Союз писателей сделать все возможное для моего устройства и работы в Казани.
Со мной едет мой 16-летний сын. надеюсь, что смогу быть очень полезной, как поэтическая переводчица.
Марина Цветаева».
Этот некий Имамутдинов был что-то вроде делопроизводителя, а так как секретарь Союза писателей Татарии ушел на фронт, то он и вершил делами Союза. Получив письмо, он, конечно, не обратил на него ни малейшего внимания.
Аля писала по этому поводу уже в 1964 году писателю Рафаэлю Мустафину, жившему в Казани: «Большое спасибо за копию письма Имамутдинову; это — одно из последних маминых писем. Очень важно, что вам удалось его обнаружить; теперь эта копия в цветаевском архиве — благодаря вам. Да, возможно, — будь на месте Имамутдинова другой человек, все обернулось бы иначе — проклятое «бы»! Такими «бы» вся жизнь моей матери вымощена — особенно последние месяцы, последние дни…»
Но, думается, будь там, в Казани, в Союзе писателей не Имамутдинов, а кто другой, результат бы был тот же: слишком много писателей наводнило Казань и Чистополь — лауреаты, орденоносцы и прочие именитые… Да и возможности Татарского издательства были весьма ограничены.
В Казани на пароход села детская писательница Нина Саконская с сыном Шурой и еще кто-то из тех, кто направлялся в ту же Елабугу, но ехал из Москвы поездом. Недавно этот тогдашний мальчик Шура — Александр Соколовский — в своих воспоминаниях написал: «От Казани до Елабуги железных дорог не было. До нее можно было добраться только пароходом. В Казани к нашей группе эвакуированных из Москвы литераторов присоединились поэтесса Марина Ивановна Цветаева с сыном Георгием. Мать звала его неизвестно почему — Муром… С Муром, почти моим ровесником, и юношей чуть постарше меня — Димой Сикорским, сыном известной писательницы и поэтессы Татьяны Сикорской, мы очень подружились».
Кто говорит, что в Елабугу было эвакуировано семь писательских семейств, кто говорит — пятнадцать, но дело в том, что многие не доехали до Елабуги и, несмотря на запрет, сошли в Чистополе.
Когда пароход причалил в Чистополе, на палубу поднялся поэт Обрадович и объявил, что здесь сходят только те члены Союза, чьи семьи уже живут в Чистополе, а у кого нет направления в Чистополь и кто не член Союза и жены писателей следуют дальше, в Елабугу, так как город переполнен и жить негде.
Берта Горелик сошла — она приехала за сыном, сошла и Елизавета Эмильевна Бредель. Сошла и Алперс, заявив, что она приехала к Санниковой и будет жить у нее. Сошел и еще кто-то.
А пароход поплыл дальше, в Елабугу, плыла в Елабугу и Марина Ивановна.
Вот что писала в письме к Але Татьяна Сикорская: [107]
«Мы эвакуировались в Елабугу из Москвы на пароходе в начале августа. В течение 10 дней пути мы очень сблизились с Мариной Ивановной, читали друг другу стихи, грустили о Москве. Она иногда подходила к борту нашего маленького пароходика и говорила: «Вот так — один шаг, и все кончено». Мне было даже трудно утешать ее тогда — мы все были в очень тяжелом настроении. По приезде в Елабугу мы попали в какой-то заброшенный дом, жили все в одной большой комнате. Я по вечерам часто пела песни, и М.И. с удовольствием слушала их, оживлялась, забывала свою тоску. Но днем, когда мы все бродили по городу в поисках квартиры и работы, она опять становилась мрачной и недоверчивой. Она уехала из Москвы, взяв с собой только 300 р., бросив раскрытую квартиру на милость соседей. У нее было с собой немного шерсти, серебра, каких-то вещей для продажи, но все основное было брошено дома, и я все время бранила ее за этот нелепый, панический отъезд. «Я боялась бомбежки. Я не могла больше ждать», — говорила она. Я уговаривала ее поступить на работу. Она категорически отказывалась: «Не умею работать. Если поступлю — все сейчас же перепутаю. Ничего не понимаю в канцелярии, все перепутаю со страху». Ее особенно пугала мысль об анкетах, которые придется заполнять на службе. «Лучше поступлю судомойкой в столовую. Это единственное, что я могу». Гибель и смерть казались ей неизбежными — вопрос в месяцах, а не в годах жизни. Она то начинала жаловаться, становилась откровенной, то вдруг опять замыкалась в себе и начинала подозрительно коситься на меня. Ей все казались врагами — это было походе на манию преследования. Все уговоры пойти в Горсовет насчет работы не помогли. Больше всего она боялась, что может как-то косвенно повредить Муру, который собирался стать художником или работать в редакции. Мур был с ней груб и резок, обвинял ее во всем, называл «Марина Ивановна». В свои 16 лет он казался совершенно взрослым человеком с вполне сложившимися убеждениями, с развитым умом, но черствым сердцем. Я отлично знаю, что в таком переломном возрасте ребята иногда кажутся совсем не тем, что они есть, — какими-то чудовищами эгоизма и грубости. От моего Димы я тоже не раз получала такие сюрпризы. Но в то время и в том положении, в котором была М.И. — с ее больной душой и страшной нерешительностью, когда она цеплялась в минуты просветления за каждую каплю ласки и участия, — такой дикий эгоизм сына казался непростительным. Вы пишете, что Мур погиб на фронте. Мне тяжело писать Вам, его сестре о том, как глубоко виновен был этот дерзкий мальчишка перед матерью в те решающие, кризисные минуты жизни, — но я не могу не сказать Вам этого, ибо совершенно такой же черствости я не могу простить моему Диме в отношении его отца, который умер от голода в 43 году. Марина Ивановна не раз повторяла: «Я должна уйти, чтобы не мешать Муру. Я стою у него на дороге. Он должен жить».
107
Письмо написано в 1948 г. в Рязань, где Але после отбытия срока в лагере было разрешено жить.
Вы знаете, Ариадна Сергеевна, у меня иногда бывает такое чувство, что я сама виновата в ее смерти. Я стремилась тогда уехать обратно в Москву, к моему мужу. Когда мой сын уже был устроен в комнате и Марина Ивановна сняла комнатку в каком-то мрачном, покосившемся домишке в 5 минутах ходьбы от нас, я решила уехать. Я уговаривала ее подождать, потерпеть — мы вернемся вместе с мужем, мы поможем ей пережить эту тяжелую зиму. Но она не верила, не хотела ждать, не хотела жить. Нельзя было бросать человека в таком состоянии. Взять ее в Москву я не могла — ей казалось чудовищным ехать туда, «под бомбы». Надо было мне остаться и поддержать ее душевно, но мне в это время казалось, что Асеев сумеет это сделать — она вместе со мной поехала в Чистополь, видела там Асеева и других писателей, решила переехать туда и работать в столовой Литфонда, — она вернулась такая окрыленная и обнадеженная, что мне и в голову не пришло, что через несколько дней после этого она придет снова в такое глухое отчаяние, из которого уже нет выхода.
В начале сентября я получила в Москве открытку от Н. П. Саконской (детской писательницы) с известием о смерти М.И. Это поразило меня как страшный удар, я долго не могла опомниться. Первая мысль была, что виною этому какая-нибудь решительная ссора с Муром — его отказ ехать в Чистополь или что-нибудь в этом роде.
Впоследствии я узнала, что Мур в ту ночь пришел ночевать к моему Диме: «Марина Ивановна правильно сделала», — сказал он о смерти матери. Эти слова поразили даже Димку, сочувствовавшего всяким дерзостям. За ночлег он оставил Диме блузку, спортивную кофточку и беретик Марины Ивановны, в котором она ехала. Эти вещи у меня до сих пор.
Простите, Ариадна Сергеевна, за мое длинное и бессвязное письмо. Желаю Вам от души найти могилу мамы — поклонитесь ей от меня и попросите у не прощения за то легкомыслие, которое проявили тогда мы все, окружавшие ее люди. Поверьте, что до сих пор мы больно и горько об этом жалеем. Если захотите черкнуть мне — буду рада: Москва, 2/Мещанская, 24, кв.7, Татьяна Сергеевна Сикорская».
18 августа была Елабуга, маленький пыльный городишко. Когда плывешь по Каме из Казани, его даже и не заметишь за горой, а поднимешься по булыжной мостовой от пристани в гору — и он как на ладони, видный со всеми своими заколоченными, пустыми церквами, пожарной каланчой, центральной улицей с двухэтажными добротными домами, в которых жили когда-то богатеи-мукомолы (Елабуга торговала мукой), а теперь в этих купецких домах разместились горком, горсовет, горсуд, горторг, гортранс, горзагс и всякие прочие «гор». А за единственной этой городской улицей шли улочки, обычные деревенские улочки, заросшие травой, с пыльной проезжей дорогой посередине, с бревенчатыми избами, огородами, палисадниками. Куры копошатся в пыли, козы бродят, гуси щиплют прохожих за ноги. Унылое захолустье — даже в августовской зелени, в августовских астрах.
У Мура записано в дневнике: 18-го приплыли в Елабугу [108] . Всех поселили в библиотеке техникума.
Елабуга, видно, произвела на Марину Ивановну тягостное впечатление, ибо Мур отмечает в своих записках, что некто Струцовская, работник Литфонда, с которой они вместе плыли, всячески старается успокоить ее и «настраивает» на Чистополь.
А за 19-е у Мура в дневнике запись, что вчера (то есть 18-го) Марина Ивановна дала телеграмму в Чистополь на имя Лейтес. Это одна из дам, с которой они познакомились на пароходе. Лейтес плыла из Чистополя в Берсут. Теперь они ждут от нее ответа и потому не ищут комнаты. Все ищут и находят: и Сикорская, и Саконская, и другие. А они ждут. Сикорская писала Але, что она уговаривала Марину Ивановну пойти в горсовет поговорить насчет работы, но та отказывалась это сделать. Не хотела, не могла себя заставить, боялась всех этих горсоветов, госучреждений. Но потом пошла.
108
В 3-м выпуске «Встречи с прошлым». М., 1973, с. 304, напечатано, что в тетради Л. Крученых Мур 6-го октября 1941 г. написал — прибыли они с матерью в Елабугу 17-го.
20-го у Мура в дневнике: Марина Ивановна была в горсовете, но работы для нее нет, кроме места переводчика с немецкого в НКВД [109] .
Затем Мур пишет, что багаж эвакуированных должны перевезти с пристани в общежитие и что ответа от Лейтес все еще нет.
21-го в его дневнике: переехали из общежития в комнату, «предназначенную нам горсоветом».
По словам Анастасии Ивановны Бродельщиковой, к ним в дом пришла целая группа эвакуированных, среди которых была и Марина Ивановна. Марина Ивановна как вошла в горенку за перегородку, так и сказала:
109
В дни войны в горсоветах, тех городов куда эвакуировали людей, находились списки всех учреждений, где имелись вакантные места и где можно было получить ту или иную работу. В Елабуге организовывался лагерь для военнопленных немцев органами НКВД и требовался переводчик с немецкого. По-видимому, это и родило слухи, что Марину Ивановну «вербовали» в органы и это послужило поводом к самоубийству.
— Я здесь останусь, никуда больше не пойду!
Сикорская пишет, что сняла Марина Ивановна комнату в «каком-то мрачном, покосившемся домишке», но, в общем-то, это был отнюдь не покосившийся и немрачный домишко, а просто обычная деревенская изба. Горница была перегорожена перегородкой, правда, не доверху, не до потолка, и вместо двери — занавеска, и надо было проходить через ту часть горницы, где жили хозяева, и вряд ли это все могло понравиться Марина Ивановне, но то ли от усталости, то ли от безразличия, то ли оттого, что трудно было найти что-то лучшее, а может быть, просто потому, что была «настроена» на Чистополь и жилье это представлялось ей временным, но она осталась в доме Бродельщиковых. Они с Муром перетащили вещи и 21-го прописались.