Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Сквозь столетие (книга 1)

Хижняк Антон Федорович

Шрифт:

— Да это же наш Матвей, слесарь! — изо всех сил крикнул старик.

— Парфентий! Есть тут кто-нибудь из наших? — спросил Матвей.

— Есть! Есть! — наклонился над ним Глушко. — Я — председатель Распорядительного комитета.

— А! Товарищ Глушко… Слушай… Ой, трудно говорить. Они тут меня застрелили, а я живой. Слушай… Я слышал их разговор… Офицер кричал, что идут дружинники из Екатеринослава и Краматорска… Ой… Больно… И у этих дружин пулеметы и бомбы… Он сказал, что сегодня будут отступать…

— А еще, еще? Говори, Матвей! — Еще ниже наклонился над ним Глушко.

Матвей помолчал, а потом через силу прошептал:

— Они бежали в Енакиево. Тяжко… Тяжко мне говорить…

— И людей угнали, взяли их в плен, — рассказывал старик Парфентий. — Много людей, тех, что были без оружия, только с железными прутьями и кольями. Казаки окружали их и погнали… На Енакиево погнали…

Гавриил Афанасьевич коснулся руки Пархома:

— Пойдем со мной.

Он привел Пархома к низкому строению с вывеской над дверью: «Камера хранения».

— Посмотри! Это ваш парень?

В тусклом свете Пархом увидел знакомое лицо. Неужели это Тимоша? Неужели он приехал из далекой Запорожанки, чтобы погибнуть здесь, в бою? Стал вспоминать, как Тимоша мечтал заработать тут денег, потом приехать на месяц в гости в Запорожанку, жениться и увезти молодую жену в Юзовку. Он, этот мечтатель, видел себя взрослым, закаленным шахтером.

Пархом стал на колени, поправил Тимоше на лбу русые кудри, застегнул еще на одну пуговицу кожушок, сложил ему руки на животе и долго вглядывался в еще розовое лицо своего побратима, словно смерть не коснулась его своим черным тленом.

Вслух произнес:

— Гимоша! Что же ты натворил? Что я скажу твоей матери? — и поцеловал его в холодные уста.

…Как ни печально было на сердце, как ни тяжко было смотреть на жуткую картину закончившегося боя, руководители восстания не опускали рук. Они делали все, чтобы хоть как-то навести порядок, захоронить погибших. Строго проверяя, как несут дежурство в караулах, Распорядительный комитет призывал всех дружинников, прибывающих на станцию, переносить тела погибших на площадь перед вокзалом. И Глушко, и Гречнев, и Гуртовой, и Пархом тоже принимали в этом участие. Рабочая Горловка не спала. С быстротой молнии разошелся слух по всем улицам, и к вокзалу стали стекаться женщины и дети, отцы и матери участников восстания, находили среди убитых своих родственников. Над затихшим поселком стоял несмолкаемый плач. Женщины падали на землю возле своих близких, целовали их, причитали, давая волю слезам. Становилось жутко от их душераздирающих рыданий.

Гречнев шепнул Глушко, что нужно незаметно подсчитать, сколько повстанцев погибло в сегодняшнем бою.

— Это нам нужно не только для того, чтобы знать, сколько наших товарищей сложило головы на поле битвы, а и для того, чтобы, когда придет время, предъявить счет всем царям и властителям за народную кровь, пролитую в дни восстания. Обо всем напомним им — и о Павлике, прожившем всего двенадцать лет, и о всех наших побратимах, сейчас лежащих на горловской земле…

Шесть часов продолжался бой в Горловке, бой почти безоружных рабочих, у которых на десять человек была лишь одна винтовка. Об этом говорил на импровизированном митинге любимец горловских шахтеров и металлистов учитель Гречнев, обращаясь к притихшей тысячной толпе. А вокруг нависла морозная донецкая ночь, и звезды, словно далекие свечи на небосклоне, освещали траурную картину рабочей тризны.

Царские палачи торжествовали победу — было убито триста повстанцев и пятьсот человек безоружных взято в плен, угнали пожилых тружеников с огрубевшими руками, украшенными застарелыми мозолями. Торжествовали, но трусливо бежали с места своего преступления, боясь возмездия воинов рабочих легионов, которые (так они думали, эти кровопийцы и убийцы) должны были вот-вот прийти на помощь рыцарям горловской битвы. Струсили и убежали из Горловки, чтобы собрать еще большее войско. И собрали, возвратились в Горловку через два дня, двадцатого декабря. Появились с пулеметами и даже приволокли пушку, чтобы пролетарии видели, что царь может и пушечными снарядами усмирить их. Получив пощечину от японских генералов, царь-убийца теперь воевал со своим народом. На то он и самодержец, чтобы показать свою спесь и свой нрав. Снова пролилась рабочая кровь, снова зарыдали обездоленные жены и залились слезами дети, потеряв своих отцов-кормильцев. Но в дни, когда власть в Горловке находилась в руках Распорядительного комитета, было сделано немало — не только похоронили погибших побратимов, но и отыскали всех приспешников, верных царских слуг, и судили их народным судом. Еще долго разносилось эхо горловской битвы. До конца декабря дружины Адеевки, Ясиноватой, Дебальцева и Гришина держали в своих руках свои бунтующие станции.

Донецкие большевики вынуждены были уйти в глубокое подполье, но в сердцах рабочих остались посеянные ими зерна веры в неминуемую победу над царскими сатрапами и над самим царем. Большевистский комитет отдал приказ руководителям восстания скрыться до определенного времени, чтобы не попасть в когти жандармов. А придет время — и на призыв партии они снова встанут в боевые ряды. Вместе с Гречневым Пархом выехал в Луганск. Оттуда его направили в Константиновку, побывал и в Елизаветграде, а дальше его путь лежал к берегу Черного моря, в Одессу. Вспоминал дружеские слова Гречнева и Колотушкина о том, что он родился в сорочке, которая бережет его от смерти. Этим щитом была и горячая до боли любовь к матери, его любимой матери — самого дорогого на свете человека. И еще одним непробиваемым щитом была любовь к Соне. Эта любовь хранила его. Никогда не забыть ему материнского напутствия помнить всегда и везде, для чего живет человек. И он помнил, часто спрашивая себя, для чего он живет, и отвечал так, как учила его мать.

Человек живет для того, чтобы делать добро людям. Он не представлял, что именно должен делать, но мысленно стре-милея к чему-то необычному, к чему-то небудничному. Глубоко ценил благородный поступок матери, вышедшей замуж за обыкновенного солдата-крестьянина, покинувшей семью, не ведая, что ждет ее в далекой от Петербурга Запорожанке. Он уважал отца — батрака и труженика, стремившегося дать своим детям что-то новое, иную жизнь, непохожую на ту, что была суждена ему, его крепостным родителям и дедам. Тепло вспоминал отцовские слова, сказанные им, когда провожал Пархома в неведомый для крестьянина мир, на какой-то таинственный завод. Отец учил уважать и слушать хороших людей, ибо они, очевидно, знают, что делать дальше, чтобы судьба улыбнулась труженикам. И эти люди напутствовали Пархома, указали ему путь, по которому надо идти. Поэтому не зря он слушал большевиков, хотя вначале и не все понимал, что они говорили в небольших рабочих кружках. Но сердцем чувствовал, что мириться с существующим строем нельзя и надо бороться, чтобы сбросить царя и всех его сатрапов, которые посадили в тюрьму его отца и брата, а затем угнали в ссылку…

Пархом, поверив большевикам, и сам вступил в партию, потому что дорога у него была одна — быть вместе с ними. Очевидно, книга основателя партии Ленина, которую он передал отцу в Запорожанку, и стала причиной ареста его близких. Но Пархом считал, что поступил правильно. Как и то, что по совету старших товарищей — юзовских большевиков — уехал с несколькими рабочими в Горловку. За это его не осудят ни отец, ни мать. Тогда Пархом не знал, что уже через несколько месяцев из далекой архангельской ссылки вернутся домой отец и брат.

Уходят в небытие месяцы и годы, да так быстро, что не успеешь оглянуться, а они уже улетели, как листья с деревьев, подхваченные ветром истории. Вернувшись в Юзовку спустя восемь лет, Пархом медленно шел по главной улице, называвшейся Первой линией. Будто бы ничего и не изменилось. Только и нового, что построено несколько трехэтажных зданий да кое-как отремонтирована мостовая. Свернул вправо, чтобы зайти на рынок. Юзовское торжище стало еще грязнее. А рундуков прибавилось. Оборотистые купцы поставили несколько ларьков с легкими покрытиями; туда можно было зайти, выпить стопку водки и недорого поесть: жареную печенку, вареные потроха, картофельные котлеты. Тут есть то, что по карману заводской и шахтерской бедноте, а вокруг — тучи мух. Они кружились черной стаей, жужжали над вонючими отбросами, гнившими тут же, у ларьков.

Мог бы пойти прямо в поселок на Рутченковку, где жила с родителями Соня, но ему хотелось посмотреть на завод. Спускался вниз по Первой линии. Ветер доносил знакомые запахи, долетавшие из доменного и прокатного цехов. Высокие трубы упирались в хмурое небо, а над ними клубился сизоваточерный дым и стлался над городом и его окрестностями.

Оглянулся, нет ли кого-нибудь поблизости, и радостно произнес: «Здравствуй!» Здоровался с заводом, словно с другом, которого давно не видел. Постоял и повернул в сторону Рутченковки. Шел медленно и думал о пережитом… Годы… Годы… Почему-то больше всего врезались в его память годы, проведенные в Елизаветграде. Наверное, потому, что встретили его там очень тепло. Закрыл глаза, и перед ним предстало то далекое и близкое. Вспоминал, как сложилась тогда его жизнь, беглеца. Еще на станции Знаменка, садясь в вагон, Пархом с тревогой думал, что ждет его в Елизаветграде? Никогда не был в этом городе. Ему сказали, что здесь можно жить более свободно, не так, как в Донбассе, где особенно свирепствует полиция. И он послушался совета опытных конспираторов. В Луганске, в большевистском комитете, ему «исправили» паспорт, выдали новый, на имя какого-то Петра Кардаша. Заверили, что паспорт вполне законный, жить можно спокойно, а через год-два видно будет. И он стал привыкать к новой фамилии. Луганские товарищи советовали по приезде в Елизаветград не сразу разыскивать комитет, вначале осмотреться, прижиться, а потом уже идти на явку, может, хозяин квартиры, к которому у него была рекомендация, сам подскажет.

Поделиться с друзьями: