Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Сквозь столетие (книга 1)

Хижняк Антон Федорович

Шрифт:

— Я что, — тряхнул нечесаными волосами Епифан. — Я никому ни единого слова. Я знаю, что это страшно.

— А коль знаешь, то молчи, — сурово произнесла Мария Анисимовна.

— Буду молчать! Ей-богу, буду молчать! — быстро поднялся со скамьи Епифан.

Он побаивался Марии Анисимовны, трепетал перед нею, потому что ему однажды досталось от нее на орехи. Когда у Марии родился первый ребенок, Мария Анисимовна пришла к ним домой и так отколотила его за побои дочери, что после этого он даже вида тещи стал бояться.

Расходились не прощаясь, ведь вскоре рано-ранехонько встретятся на площади на сборном пункте, откуда мобилизованных должны отвезти в Белогор, к воинскому начальнику.

Хотя царь и запретил торговать водкой, но сельчане нашли вход в заветную лавочку. С улицы висел на монопольке замок, и окна были закрыты ставнями, а водка незаметно исчезала с полок. Хозяин монопольки в это время не появлялся на улице, а незаметно заходил в лавку с черного хода и молча подавал то полкварты водки, то пять, а то десять бутылок, а более настойчивым огромную пузатую четверть. Покупатели тоже не выходили на улицу, а через перелаз перескакивали в соседнюю усадьбу деда Миргородского, а потом через калитку в вишневом саду сворачивали в переулок и уже оттуда шли кому куда надо. Стражника на месте не было, он скрылся в неизвестном направлении. Вечером, вернувшись со сборного пункта, куда он ходил напиться воды, он обнаружил, что его конь исчез. Это было суровым предупреждением. А через мгновение над головой просвистел обломок кирпича и врезался в стену пожарного сарая, возле которого он оставил своего коня. Перепуганный насмерть стражник пешком отправился в волость, где и рапортовал уряднику об исчезновении коня и о подозрительных людях, шатавшихся у монопольки. Это нерадостное сообщение начальство восприняло на удивление спокойно. Урядник посоветовал пока что никому не говорить о таинственном исчезновении коня, да и о монопольке помалкивать. «Напрасно я послал тебя в Запорожанку, — пробормотал урядник, — послушал господина Костромского. Нас всего трое на всю волость. Господин Зюка хотел, чтоб ты попугал строптивых запорожан. Он думает, что это пятый год. Пускай забудет о том времени и уезжает на лето в свои крымские палаты и там прохлаждается, поскольку к французским морям немец закрыл ему дорогу… Иди спать к своей Онисии, а утром приходи сюда, надо следить за порядком, ведь новобранцы и возле волости всю монопольку потихоньку обчистили».

Сколько помнят старожилы, никогда еще не было в Запорожанке такого печального и шумного утра, с плачем и слезами, с песнями и танцами. Перед рассветом все жители села двинулись к сборному пункту. Почти из каждой хаты кто-нибудь уходил на войну — сын, муж или брат.

Ни свет ни заря заплакала, заголосила Запорожанка. Мобилизованные протирали глаза, умывались холодной водой и наскоро опохмелялись, затем затягивали известную всем грустную песню «Последний нонешний денечек гуляю с вами я, друзья», вначале пели тихо, а потом все громче и громче. Прежде во время призыва на действительную службу гуляли не день и не два, ведь об этом знали заранее, а тут о мобилизации объявили неожиданно, и проводы сократились до одного дня.

Гамай вышли из дому, когда из-за горизонта выплыла на свой небесный путь половина багрового светила. Мария Анисимовна остановилась у ворот и глядела, как медленно поднималось в безоблачном небе солнце и постепенно превращалось в огромный ярко-красный шар.

— Пойдемте, мама, — сказал Григорко, прикоснувшись рукой к плечу матери.

Рядом с ним стоял Никита Пархомович, держа приготовленную для сына сумку.

— Пойдем, сынок. А я засмотрелась на восходящее солнце и вспомнила давно прошедшие дни. Отец помнит, — бросила она нежный взгляд на Никиту Пархомовича, — как мы с ним иногда вместе встречали восход солнца, когда я приехала в Запорожанку. Часто мне не спалось, я поднималась на заре и тихонько будила отца. Он вскакивал с постели, быстро одевался и выходил со мной во двор. Мы долго стояли, молча встречая восход ярко-красного солнца. Я с восторгом наблюдала рождение дня. Разве могла тогда подумать, что вот в такое солнечное утро буду провожать тебя, мой сынок…

Умолкла и заплакала, вытирая слезы платком. Никита Пархомович молча обнял ее и сказал:

— Не плачь…

— Я не плачу… Слезы сами катятся из глаз. Никитушка мой, — прижалась она к мужу. — Гришутка, родной! — крепко обняла и сына. А он нежно прильнул к матери.

Люди шли и шли к сборному пункту, пели и плясали. Они видели стоявших у своего двора Гамаев, но, здороваясь, не удивлялись, почему Гамаи стоят обнявшись. Понимали — тяжело прощаться с родным сыном, уезжающим куда-то далеко, на проклятую народом войну, откуда люди возвращаются калеками, а многие навеки так и останутся на чужой земле и никогда не увидят ни орельчанского приволья, ни лазурного полтавского неба.

— Пойдем, сынок, — взяла Мария Анисимовна за руку Г ригорку.

Они шли не спеша, а следом за ними шагал Никита Пархомович. Их догнали Хрисанф с женой и детьми, Епифан с Марией, следом за которыми неслись их чада.

— Тяжело на душе, — вздохнула Мария Анисимовна. — Тяжело провожать на войну. Хрисанф уходил в солдаты, когда не было войны, да и ты, Григорчик, служил в мирное время. А сегодня… Сегодня тебя снова призывают… Увидимся ли, сынок. Я хочу… — И не досказала, зарыдав.

А на площади уже толпились сотни запорожан. И пели, пели. Каждый кружок затягивал свою песню. Шум стоял такой, как будто вместе собралось десять ярмарок. По площади плыла бурная река рыданий, причитаний, воплей:

— Ой, сынок ты мой, сынок!

— На кого же ты меня покидаешь!

— Дай гляну в твои ясные глаза!

— Иван! Ой, Иван! Да куда ты едешь?

— Да чтоб он сквозь землю провалился, проклятый германец!

— Пиши, мой сыночек, письма-весточки!

— Неужели ты уйдешь и не вернешься!

Мобилизованные раскраснелись от волнения, от объятий родных, от водки, выпитой с похмелья, не закусывая.

А на шляху выстроилась длинная вереница телег. На телегах лежали солдатские пожитки — сумки, свитки, пиджаки. Деды и отцы мобилизованных ходят около возов и молча поглядывают на необычную человеческую толпу, стегают кнутами по усохшим кустам молочая.

К толпе присоединились и Гамай. Мария Анисимовна не выпускает из своей руки теплую руку Григорка, шепчет ему:

— Береги себя, сынок… Береги… Я ведь сегодня двоих вас провожаю — тебя и Пархома. Чует мое сердце, что и он тоже идет на войну. А сердце никогда не обманывает меня. Заберут его в солдаты непременно… Рассказывал он мне, когда гостил у нас, что полиция и начальство отправляют непокорных в солдаты… А теперь война… Всех бунтовщиков первыми погонят… И Пархома… Я вас обоих провожаю. Дай я поцелую тебя, Григорчик, за него, за моего Пархомку ненаглядного. Неси материнское благословение и ему, может, придется с ним встретиться… Возвращайся домой обязательно. Слышишь? — И зарыдала, не в силах произнести больше ни слова.

Никита Пархомович молча обнял сына и трижды поцеловал. Не мог ничего сказать. Подавлял в себе боль, печаль, горе.

После родителей с Григоркой прощались Хрисанф и Епифан, их жены и дети. И целовали, и плакали, и долго смотрели на него. А Епифан пришел со своими припасами. Вытащил из кармана полкварты и металлическую кружку.

— Ну, Григорко! Надо на дорогу, чтобы колеса да оси не скрипели. Бери! — налил в кружку водки.

Мария Анисимовна кивком головы разрешила сыну. Григорко взял кружку, надпил немного, поморщился и выплеснул водку вверх.

— Что ты сделал?! — завопил Епифан. — Такое добро! Теперь же нет монопольки!

— Считай, что я выпил. Не сердись, Епифан. Вернусь — тебе полную кварту поставлю.

Староста вышел на крыльцо и громко произнес:

— Люди добрые! Прощайтесь! Пускай воины садятся на телеги. Пора ехать.

Тысячеголовая толпа пришла в движение. Еще громче зарыдали и заголосили женщины, причитая:

— Ой, сынок, сынок мой!

— Любимый муж мой!

— Да куда же вас везут, куда вас гонят!

— Посмотри на ребенка. Посмотри!

И двинулись с площади. Шли, покачиваясь, мобилизованные, окруженные большой толпой сельчан. Из-под тысячи ног поднимались клубы пыли. А люди все шли и шли. Шли и рыдали молодые жены и старые матери. Заливались плачем младенцы на руках молодиц. Дети не понимали, что творится вокруг, и поэтому громко кричали. Со страхом перекочевывали они из рук матерей в отцовские. А отцы, целуя их, снова передавали матерям. Дети поднимали крик, и никто не унимал их, потому что матери сами рыдали, не вытирая слез, держась за мужей, захмелевших от водки и от горя.

Поделиться с друзьями: