Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Случайные обстоятельства
Шрифт:

Андрей Михайлович попытался как-нибудь на себе примерить это рассуждение, и так почему-то вышло, что сразу о женщинах: вот когда, допустим, ты к ней меньше проявляешь чувства, чем она к тебе, то... то и она, значит, дает тебе меньше, чем могла бы, то есть ты сам же себя и обкрадываешь, а не только ее... Так, что ли? Может, так, пожал он плечами.

Читая дальше, Андрей Михайлович улыбнулся наивному, прямо-таки юношескому максимализму отца, натолкнувшись на утверждение, что для того, чтобы понять проблемы всего общества в целом, достаточно, мол, внимательно изучить проблемы общеобразовательной школы.

Но и об этом все равно было интересно читать, как трогала и не менее наивная его вера во всесилие литературы, хотя тут же, страницей спустя, видна была и растерянность, что ученики его совсем не так, как он ожидал, восприняли какое-то стихотворение. Он потом снова возвращается к этому случаю: как же так? Стихотворение ведь о том, как хладнокровно избивают девушку, а ребята смотрят на меня спокойно, вежливо, и на лицах — скука! Ну, дескать, да, бывает; нехорошо, конечно... Выходит, понимания у них не отнимешь. Что ж — чувства нет?! И смешная радость по поводу своего открытия — пусть и с опозданием, но зато через них, его учеников, благодаря им: стихотворение-то, если как следует присмотреться, вслушаться в него, — слишком все оно в заботе о самом себе, увлеченное собственным ритмом, поигрывающее своей профессиональной умелостью, но какое-то головное, холодноватое, без острой боли.

Андрей Михайлович словно бы почувствовал сейчас это отцовское облегчение за своих учеников: не они бесчувственны, а само это стихотворение.

Дальше снова шли общие рассуждения, и Андрей Михайлович, читая дневник, не думал о том, насколько он согласен или не согласен с ними, — просто было приятно и грустно одновременно, что он словно бы слышит глуховатый негромкий голос отца.

Интеллигентный человек — это не только способность сострадать. Это еще и совиновность. Это — когда видишь калеку и вдруг испытываешь свою как бы личную вину за него, за таких, как он.

Цена каждого дня, каждого поступка — всего, что кажется текущим... Из ста мышей не создать, конечно, и одного слона. Но из ста мелких повседневных поступков, может быть, как раз и складывается наша одна жизнь?

Иной раз по судьбе отдельного какого-нибудь слова можно целое явление в жизни проследить... Любопытно, что в самых классических наших словарях — у Даля и Ушакова — нет, например, слова «конформизм». «Конфорка» — та есть...

Андрюшины проблемы — где взять санитарок, сестер — это гораздо шире, чем соображение демографических сдвигов, престижности, материальной заинтересованности и т. п. Это в значительной степени проблема нравственная. Как вообще так воспитывать ребят, чтоб они готовы были не только к поступкам перед всем человечеством, не только ради всего человечества, но и к поступку перед самим собой, к поступку ради одного конкретного страждущего человека?

Предложил как-то своим ребятам такое условие: науке необходимо проверить, как воздействует реальный космический полет на нетренированный организм. Дело, конечно, рискованное... Кто бы из вас согласился лететь?.. И подсчитывать не надо — все руки тянут. Ну, хорошо... А вот рядом, в больнице, за полквартала от нашей школы, лежат тяжелые, обреченные больные. Нет-нет, кожу не пересаживаем, кровь не переливаем, доноры не нужны, опустите руки. А вот скрасить бы последние их недели, поухаживать — выносить от них, простыни менять... Кто готов идти?.. Молчание. Явное затруднение на лицах. Разочарование. Нерешительные две-три руки, да и те, застеснявшись, опустили... Почему? А потому, что подвигом вроде бы не назовешь — другой сорт... Как-то стесняемся мы на милосердии воспитывать...

Андрюша спросил вчера, почему мне Сушенцов не по душе. Неужели только из-за того давнего случая с его аспирантурой?

— С чего ты взял? — не очень искренно удивился я. — Но могу сказать, что мне по душе...

— Да?

— Ваше расхождение с ним. Мне кажется, что, когда ты говоришь, что на больных времени не хватает, ты все-таки с сожалением об этом говоришь, а твой Сушенцов, насколько я понял из нескольких разговоров с ним, — по-моему, даже с удовольствием и гордостью. Нравится ему своя занятость. Уважение к себе от этого побольше... А чем, кстати, Иван Фомич тебе не очень по душе?

— Ну что ты, папа! Он вполне. Милый, старательный, честный... Ему бы, правда, Володину хватку и талант ученого...

— Мне кажется, у него более редкий талант: он добрый. Его должны больные любить. Когда он спрашивает: «Как ваше здоровье?» — хочется отвечать, потому что видишь, что его это действительно интересует. Он — добрый.

— Иной раз — так даже чересчур, — усмехнулся Андрей. — А что, по-твоему, доброта всегда уместна?

— Думаю, всегда.

— А не приходило в голову, что из-за нее, бывает, и в дураках остаются?

Надо бы, наверно, было сказать Андрюше по поводу доброты, что, может, это как раз тот единственный случай, когда не должно быть стыдно даже и в дураках иногда оставаться. И потом, что за нежности при нашей бедности?! Что за опасения такие?! Вроде бы рано еще нам беспокоиться, что мы перебарщиваем со своей добротой. Надо бы, наверно, все это сказать — да не сказал... А ведь бывает, бывает же, что мы с ним очень близки друг другу!..

Андрей Михайлович оторвался от дневника и подумал с недоумением: «Разумеется, близки. Но почему такое восклицание? Почему это как открытие какое-то? Будто он сам себе доказывает то, в чем сомневается...»

Следующая страница была о том, как однажды отец зашел к нему в клинику. Андрей Михайлович припомнил, что это действительно лишь однажды было. Сам никогда не звал его, хотя видел, понимал ведь, что отцу хочется посмотреть на него именно там — среди врачей, больных...

Иду по коридору — и смотреть никому из больных не могу в глаза. Как Андрею-то хватает сил все это наблюдать — результаты своих операций, то, что потом остается... И понимаю умом, что это ведь те, которые без него обречены были, кто уже и не жил бы сейчас, и что пройдет сколько-то времени — Андрей мне как-то рассказывал, — он поправит их лица, сделает пластику, а все равно тяжело на душе, побыстрее хочется мимо них проскользнуть. И подумал тогда: как мы, здоровые люди, даже и не подозреваем, насколько же мы все благополучны!

Постучался к нему, вошел в кабинет, а он... спокойно чай пьет. И понимаю, что ни в чем тут никакой вины, но как хотелось в тот момент на лице его застать не умиротворенность, не улыбку, а скорбь, и чтоб он не чай пил, а какой-нибудь рентгеновский снимок рассматривал, еще бы что-то такое благородное... Впервые обратил там, в кабинете, внимание на его руки: не просто, как всегда до этого знал, ухоженные и красивые, а какие-то чуткие, умные руки. Люблю его таким... Да что это я? Все равно люблю, всяким.

Так, как сейчас, Андрей Михайлович лишь когда-то давно в детстве плакал: и горестно, и сладко — взахлеб, не стыдясь, самозабвенно. И тепло было щекам от этих слез, а когда выплакался, облегчение и спокойную опустошенность почувствовал.

Он взглянул на портрет отца в рамке из красного дерева. Так ничего и не смогли поделать с желтизной... Фотография появилась на столе всего два дня назад, но Андрей Михайлович заботливо обтер ладонью невидимую пыль со стекла. Он вдруг подумал, как это несправедливо, как глупо и грустно, что для того, чтобы на его письменном столе появился этот портрет, отец должен был сначала умереть.

А как бы ему, наверно, было приятно увидеть свою фотографию на столе у сына! И как это просто было, как просто!...

Даже и на фотографии глаза были очень лучистыми, очень добрыми. Все их знакомые это сразу же замечали в нем... Из-за своей деликатности, неизменного такта отец всю жизнь казался слишком, чересчур мягким человеком, почти чуть ли не благостным, а между тем бывал он, когда надо, и достаточно твердым, неуступчивым, даже упрямым... Все это понималось теперь Андреем Михайловичем необычайно отчетливо и тонко, но и для этого — для такого понимания — отец должен был сначала умереть.

Жизнь, что ли, такая? Мы ли такие в ней?..

Он снова увидел свое имя в дневнике и прочитал об их самой последней прогулке вдвоем. Как сейчас вспомнилось: дождь, они идут с зонтиками... Хорошо тогда было!.. Да-да, и этот вопрос вспомнил:

Андрюша, а тебе никогда не хотелось написать такую какую-нибудь книгу... ну, например... «Медицина как искусство сострадания»?

Что ж, бывало иной раз, что и странные мысли приходили отцу в голову. Ну и что?.. Он даже улыбнулся словам, которые дальше прочел о себе:

Эх, научиться бы ему хоть иногда делать «бесполезные» вещи!..

Конечно, была, была в отце некоторая наджизненность, и поэтому Андрей Михайлович спокойно, вполне по отношению к отцу терпимо воспринял и следующую запись, которая сестры касалась:

Хорошо, долго говорили с Ириной, когда провожал ее, как обычно, до метро. При всем внешнем как будто неблагополучии, при всей горечи ее любви — почти спокоен за нее: все-таки она счастлива.

Может, даже хорошо, что отец так заблуждался? Насколько ему действительно было спокойнее от этого на душе... Надо, разумеется, Ирине показать эту тетрадь.

Чем ближе к концу, тем чаще стали попадаться места, где недоставало целых страниц. Они были так аккуратно срезаны у корешка — видимо, бритвой, — что Андрей Михайлович не сразу и заметил это, а там — кто знает? — могло быть что-то особенно интересное, что-нибудь и о самом отце... Но если он не хотел, чтоб знали о какой-то части его жизни — может, никто и не должен о ней знать? Наверное, так...

А о себе Андрей Михайлович встречал все чаще. Даже получалось, что последние страницы в основном только о нем и были, и это бесконечно трогало его.

Посмотрел сегодня на Андрюшу: лицо озабоченное, серое, усталое. Сердце защемило... Все у него гонка какая-то, будто он на соревнованиях и поминутно оглядывается через плечо, достаточно ли далеко оторвался вперед, не нагонят ли соперники. Успеть, успеть...

Защита диссертаций... Даже термин такой бытует: «диссертабельная тема». У Андрея все непременно будут «остепененными», а вот у Юрия Тынянова, наверно, и половина не защитилась бы...

Иногда кажется, что Андрюша разбирается в людях, не чувствуя их, а как бы логически высчитывая. Однако дело-то в том, что и самая «железная» логика все же всегда стереотипна. За ней теряется ощущение конкретного человека.

Странный сон сегодня: будто Андрея обокрали. И как-то не так, что кто-то обокрал... Просто обкраден — и все.

В самом деле, странный сон, подумал Андрей Михайлович. А дальше и совсем уже непонятно было:

У Андрея есть все данные для любого хорошего поступка, есть мужество для самостоятельного мышления... Отчего же такое ощущение, что все это остается втуне? И способен совершить, а свершения нет.

Или вот это:

Вдруг подумалось, что Андрюша — одинокий человек. То есть находится он все время среди людей, общается интенсивно, связан с ними общими делами, интересами... но не связан чувствами. И чем помочь — ума не приложу. Насколько легче воспитывать чужих детей...

Поделиться с друзьями: