Служили два товарища... Трое (повести)
Шрифт:
– Конечно, близко, - сказал я, - но это ему дорого стоило.
– Я рассказал о боях, о тысячах разбитых немецких танков.
– Это ему дорого стоило, - повторил я, - и с каждым днем будет стоить дороже.
У Веры было напряженное, сосредоточенное лицо.
– Уйду, уйду в армию, - сказала она, выслушав все, что я ей, волнуясь, сбивчиво говорил.
– С моей службы так много девушек уходит… Хочу помогать, хочу тебе помочь, я ведь сильная. Посмотри, какие у меня руки.
Я засмеялся.
– Не смейся, пожалуйста, у меня дедушка был военный и отец служил в армии в пятнадцатом году…
– Ну, раз дедушка военный…
Она сунула мне кусок булки в рот.
– Не издевайся… Ты поживешь еще в городе?
– Не имею ни малейшего представления.
– А знаешь, мне сегодня нравится в гостинице. Но ты живешь как-то слишком удобно и расточительно. Это, вероятно, безобразие.
– А почему бы мне и не пожить два дня удобно? Вчера я воевал и завтра мне воевать.
– Давай поговорим не о войне… Что значат эти нашивки на рукаве?
– Но ведь это тоже о войне.
– Нет, об этом можно.
– Это нашивки лейтенанта авиации.
– А я ведь сначала думала, что ты моряк и что штурманы бывают только на кораблях. Штурманы, стюарды и еще коки… Нет, давай говорить так, чтобы совсем ни крошечки о войне… У тебя есть кто-нибудь, кроме родителей?
– Сестра.
– А где она?
– Эвакуировалась.
– Это тоже о войне.
Тогда я сказал, что теперь, о чем бы ни говорить, все о войне. Вера задумалась.
– Ну, тогда ни о чем не будем говорить…
К нам постучали.
– Это к тебе?
– спросила Вера шепотом.
– Тише, - сказал я, - наверно, дежурная. Видишь ли… - стук повторился.
– Верочка, я тебе потом все объясню, спрячься… спрячься в шкаф.
Даже в темноте я видел, что Вера очень встревожилась. Она забралась в огромный пустой шкаф красного дерева.
Я закрыл дверцы, повернул выключатель и крикнул: «Войдите».
Вошла коридорная, сердито огляделась и сказала, что гражданка забыла лопату у моих дверей. Я попросил оставить лопату в моем номере, сказал, что гражданка ушла, скорей всего заглянет завтра, и поставил лопату в угол. На этом все кончилось.
– Верочка, - шепотом позвал я, - она ушла.
Вера вышла из шкафа, села на диван и неожиданно заплакала.
– Ну, о чем ты плачешь? Я же не виноват, что в гостинице теперь такие порядки.
– А я подумала совсем другое, Саша, - и она рассмеялась и прижалась ко мне.
– Как жаль, что мне пора уходить, хотя дежурная, наверно, не придет больше.
Я попросил Веру побыть еще, по всей видимости, очень жалобно, потому что она огорчилась.
– Мне самой не хочется уходить, но ведь поезд не ждет… И на прощанье я так много… Нет, ты не знаешь, как много мне надо тебе сказать на прощанье… Мне страшно, Саша, что нам так хорошо… Вдруг столько счастья… в такое время, когда всюду столько горя.
– Я же буду лучше бить фашистов, понимаешь? И, наконец, ты напрасно заботишься об этом, об этом позаботится сама жизнь.
– Да, ты, конечно, будешь очень хорошо воевать, - убежденно сказала Вера, - иначе и быть не может: ведь за это я больше всего тебя люблю.
Мы еще долго говорили. Разговор был бестолковый и очень хороший, с нелепыми вопросами, воспоминаниями, рассказами, когда забываешь, где ты, и вдруг выясняется, что пора прощаться. Не было города, дома, избушки, где бы не прощались в то жаркое лето, где бы не говорили друг другу самых заветных, самых нужных, самых у сердца лежащих слов. Никогда за века человеческой истории так много людей сразу не уходило из обжитых, теплых, милых домов под открытое грозное небо и непогоду, чтобы, может быть, умереть, вспоминая слова последнего прощанья.
Я проводил ее до вокзала. Мы шли по пустынной улице Дзержинского. Ветреная ночь проносилась над Ленинградом. Нам встречались только редкие патрули, добродушно оглядывали нас и пропускали. Какая-то сторожиха, крест-накрест перетянутая теплым платком поверх белого фартука, посмотрела нам вслед и одобрительно сказала:
– Ишь, пташечки.
На вокзале было тесно и шумно. Уезжала рыть окопы многочисленная партия женщин нескольких учреждений: два каких-то треста и Театральный институт. Вера нашла своих подруг, они расцеловались. Потом она снова подбежала ко мне. Ее отрывали, но она все возвращалась, все не хотела меня отпустить и держала за руку. Я помог ее спутницам и ей внести лопаты в переполненный до крайности вагон, в последний раз обнял ее, поцеловал ее милые глаза, губы, волосы, и Вера вдруг заплакала у меня на плече, как плачут дети.
– Ничего, все хорошо, - повторяла она, плача и пытаясь засмеяться.
Когда поезд уже тронулся, я соскочил и пошел обратно в гостиницу.
В домах - ни огонька. Дошел до Адмиралтейства. Шумели деревья запылившейся за день листвой, небо было бурное, ползали бледные лучи прожекторов, висели аэростаты воздушного заграждения. Я шел, прислушиваясь к своим мыслям.
Я воюю, живу - и не только живу, но и люблю, и меня любят. И все враги моего народа и мои, жаждущие нашей смерти, не могут с этим ничего поделать: я живу и люблю назло всем врагам. Я шел счастливый, благодарный, самый хороший, каким я когда-либо был, по затемненному войной Ленинграду. Огромная добрая сила поднималась во мне. Да, я был счастлив в это труднейшее время.
Наутро я отправился в Адмиралтейство.
Я не предполагал, что именно этот день окажется таким значительным для меня, что именно в этот день в первый раз мелькнет мысль, о которой я всегда буду вспоминать в полетах, пока не удастся ее осуществить.
В Адмиралтействе седой инженер-капитан с удивительно румяным и молодым лицом, похожий на актера, познакомил меня с новым фотооборудованием. Вскоре его должны были установить на бомбардировщиках-фотографах. Он передал мне ворох инструкций и несколько часов добросовестно возился со мной, знакомя с аппаратурой, ее устройством и управлением. К инструкциям были приложены фото учебных бомбоударов на морском полигоне. Зеркальная гладь воды на серо-дымчатой пленке рябила от разрывов у целей.
Снимки были разные: с двух тысяч, с тысячи пятисот и с тысячи метров. Один меня поразил: бомбоудар был снят так низко над водой, что видны были не только очертания старенькой деревянной баржи, всплеск разрыва, но и легкая рябь от ветра. Фотоаппарат удачно запечатлел попадание в цель. Отчетливо играл в лучах солнца высокий всплеск воды.
– Вот это удар!
– сказал я.
– С какой же высоты?
– Метров двести, - пожал плечами капитан, - с этакой высоты и ерша сфотографируешь. Но удар, знаете ли, рискованный - косточек не соберешь, короче - недоразумение, однако и точность попадания и снимок действительно замечательные.
И вот тогда у меня впервые мелькнула мысль о бомбометании с малых высот, показавшаяся сначала совершенно невыполнимой и сказочной, настолько сказочной, что я сначала даже не решился поделиться ею с товарищами.
Я спрятал в планшет это «недоразумение», зафиксированное на пленке, и в тот же день уехал в часть.
* * *
Прошло два месяца после событий, о которых я рассказал.
Я долго ждал от Веры писем, а письма почему-то не приходили, и я не знал, почему она молчит. Я утешал себя тем, что вообще очень плохо доставляют письма. Воздушная война поглощала все мои силы, и в редкие дни и часы, когда я не летал, я думал о Вере. И даже когда летал, я иногда тоже думал о ней.